кругом — чистое дыхание, травкой пахнет, огородными овощами и тому подобной дикой коноплей. Люблю, грешник, чистый воздух! Да будь он трижды проклят, этот поросенок или хотя бы свинья, чтобы я с ними муку мученическую принимал! Ходят по двору две чистенькие курочки и с ними аккуратненький петушок, вот на наш век со старухой и хватит этой живности, пущай молодые богатеют, а нам очень даже все это богачество ни к чему. Да и Макарушка меня одобряет, говорит: „Ты, дед, чистым пролетарьятом стал и хорошо сделал, что отказался от мелкой собственности“. Ну, я ему на это с сердечным вздохом ответствовал: „Может, оно и приятно числиться пролетарьятом, но только всею жизню сидеть на квасу да на пустых щах я несогласный. Бог с ним и с пролетарьятом, а ежли не будут на трудодни давать мясца или, скажем, сала, чтобы щи затолочь, то я к зиме очень даже просто могу протянуть ноги. А тогда какой же мне прок будет от пролетарского звания? Погляжу к осени, во что мой трудодень взыграет, а то я сразу подамся опять в мелкие собственники“.
Дед Щукарь задумчиво сощурился и уже вслух проговорил:
— Грехи наши тяжкие с такой неустроенной жизней! Все идет по-новому да все с какой-то непонятиной, с вывертами, как у хорошего плясуна…
Он привязал жеребцов к плетню, открыл ветхую калитку и подлинно хозяйской, медлительной и степенной, походкой пошел к крыльцу по заросшей подорожником стежке.
В кухне было полутемно, дверь в горницу закрыта. Дед Щукарь положил на лавку плоскую, как блин, замасленную фуражку и кнут, с которым по милости Трофима привык не расставаться ни на минуту, огляделся и на всякий случай окликнул:
— Старуха! Ты живая?
Из горницы послышался слабый голос:
— Только что живая… Лежу с вечера, головы не поднимаю. Все у меня болит, моченьки нету, а зябну так, что и под шубой никак не согреюсь… Не иначе — лихоманка ко мне прикинулась… А ты чего явился, старый?
Щукарь распахнул дверь в горницу, стал на пороге.
— В станицу еду зараз, заехал что-нибудь перекусить на дорогу.
— За какой нуждой едешь-то?
Щукарь, важничая, разгладил бороденку и словно бы нехотя ответил:
— Сурьезная командировка предстоит, за землемером еду. Товарищ Давыдов говорит: «Уж ежли ты, дедушка, его мне не представишь, то, окромя тебя, и никто не представит». Землемер-то один на весь район, а мне он человек знакомый, этот самый Шпортной, из уважения ко мне он непременно поедет, — пояснил Щукарь. И тотчас же перешел на сугубо деловой тон: — Собирай-ка что-нибудь поесть, время не терпит.
Старуха еще пуще застонала:
— Ох, головушка горькая! Чем же я тебя кормить буду? Я же нынче не стряпалась и печку не затопляла. Пойди сорви огурчиков на грядке, кислое молоко в погребу есть, вчера соседка принесла.
Дед Щукарь выслушал свою благоверную с нескрываемым презрением, под конец возмущенно фыркнул:
— Свежие огурчики да на них кислое молоко? Ты начисто одурела, старая астролябия! Ты что же — хочешь, чтобы я весь свой авторитет растерял? Ты же знаешь, что я на живот ужасно слабый, а от такой пищи меня в дороге окончательно развезет, и что я тогда в станице должен делать? Штаны в руках носить? А мне от жеребцов и шагу отойти нельзя, тогда что мне остается делать? Лишаться последнего авторитета прямо на улице? Покорнейше благодарю! Пользуйся сама своими огурчиками и придавливай их кислым молоком, а я на такой рыск не пойду! Должность моя нешуточная, самого товарища Давыдова вожу, и рысковать твоими огурчиками мне не пристало. Понятно тебе, старая апробация?
Ветхая деревянная кровать подозрительно заскрипела под старухой, и дед Щукарь тотчас же насторожился.
Он не успел закончить свое внушение, как со старухой его мгновенно произошла удивительная перемена: она бодро вскочила с кровати, подбоченилась, исполненная негодования и решимости. Недавно расслабленный голос ее приобрел почти металлическое звучание, когда она, лихо сбив на сторону помятый головной платок, заговорила:
— А ты что же, старый пенек, хотел, чтобы я тебя щами с мясом кормила? Или, может, блинцов с каймаком тебе забажалось? Откуда я всего этого наберу, ежели у тебя в кладовке ничего нету, окромя мышей, да и те с голоду дохнут! И до каких пор ты будешь меня разными неподобными словами паскудить? Какая я тебе астролябия да пробация? Научил тебя Макарка Нагульнов разные непотребные книжки читать, а ты, дурак, и рад? Я — честная жена и честно прожила с тобой, сопля неубитая, весь свой бабий век, а ты меня под старость не знаешь как назвать?!
Дело принимало неожиданный и зловещий для Щукаря оборот, потому он и решил несколько отступить в глубь кухни и, проворно пятясь, примирительно сказал:
— Ну, будет, будет тебе, старая! И вовсе это не ругательные слова, а по-ученому вроде ласковые. Это все едино: что душенька моя, что астролябия… По-простому сказать — «милушка ты моя», а по-книжному выходит «апробация». Истинный бог, не брешу, так в толстой книжке, какую мне Макарушка читать подсудобил, и написано, своими глазами читал, а ты черт-те чего подумала. Вот что означает твоя полная ликвидация неграмотности! Учиться надо, вот как я учусь, тогда и ты любое слово смогешь из себя выкинуть, не хуже меня, факт!
Такова была сила убедительности в голосе Щукаря, что старуха остыла, но, все еще пытливо всматриваясь в мужа, вздохнула:
— Поздно мне учиться, да и ни к чему. Оно и тебе бы, старый хорь, на своем языке надо гутарить, а то и так над тобой, как над истым дурачком, народ смеется.
— Со смеха люди бывают, — заносчиво сказал дед Щукарь, но спорить дальше не стал.
В небольшую миску с кислым молоком он долго и тщательно крошил кусок черствого хлеба, ел медленно, истово, а сам посматривал в окно, думал: «А на какого лешего мне спешить в станицу? Это когда человек затеется помирать и надо его причащать да соборовать — тогда надо поспешать. А Шпортной — землемер, а не поп, и Давыдов помирать вовсе не собирается, с какого же пятерика я буду горячку пороть? На тот свет все успеем, у смерти в очереди пока ишо никто не стоял… Так что зараз я выеду из хутора, сверну в какую-нибудь балочку, чтобы меня ни один черт не видал, и отосплюсь, сколь мне понадобится, а жеребцы тем часом травки пощипают. К вечеру я прибуду в бригаду Дубцова, Куприяновна непременно меня ужином покормит, ну и холодком, ночушкой, приеду в станицу. А ежли, не