– О, – улыбался он, рассказывая об этом, – актёром я стал не сразу: сначала мне довелось поработать суфлёром. Главное – что мир искусства взял меня в плен. И стихи я писал чуть ли не каждый день. Меня уже начали печатать, появились неплохие рецензии.
А когда Иосифа, заметив его несомненный талант, позвали в Гори, в редакцию газеты «Картли», он не стал раздумывать, сразу же согласился – тем более, что в ней сотрудничал великий Важа Пшавела, чьей поэзией он восхищался.
Иосиф Григорьевич сказал мне:
– Я учился у него не только музыке, инструментовке стиха, но и сплаву в стихе драматизма, трагизма и веры во Вселенский Разум. Меня поражали его мощные строки, обращённые к Арагви – попробуйте перевести их для русского читателя: «Здесь, рядом с горами, встречая зарю, несчастные песни, несчастный, творю. Глазами и сердцем я сызмальства там, и тень сумасшествия шла по пятам. Вот так и умру я, видать по всему, и все эти камни я в душу приму».
Обращаясь к этому гению, воспитаннику горцев – пшавов и хевсуров, он называл его почтительно по имени-отчеству: Лука Павлович, на что тот усмехался, но без всякой снисходительности. Пшавела одобрительно отнёсся к поэтическим опытам Гришашвили, отметил его лирико-эпический темперамент и «широкое дыхание» и предсказал ему скорую большую удачу. Он был хорошим педагогом, потому что долгое время со славой учительствовал в селе Тонети (недалеко от Манглиси). Молодой поэт неосознанно нашёл себя в стихии грузинского символизма, родственного символизму общеевропейскому. Знатоки замечали, что в его поэтике раннего периода есть мотивы, присущие, например, Владимиру Соловьёву, а я в нашем с ним разговоре даже привёл в пример такие соловьёвские стихи, как: «Вся в лазури сегодня явилась…», «Милый друг, иль ты не видишь…», «Под чуждой властью знойной вьюги…» Иосиф Григорьевич ответил: «Что ж, может быть». Но ответил, если честно сказать, уклончиво. Характерно для той поры стихотворение Гришашвили «Твоя шея» (1919):
Твоя шея… Сравнили её с тростником —
Этим дивом машракским, с причудой шарбата.
Нет! В ней – мрамор. Мечтается мне о таком,
Потому что им радуга в высях богата.
И кувшину хрустальному шея родня.
Но отыщется мною получше картина:
Это профиль твой – тотчас сразил он меня,
Будто высекся небом самим лебединно.
Два-три раза встречались с тобою – но впредь
Мой рассудок хвалёный навеки утерян.
Своей смертью теперь не смогу умереть —
Дорогая, я знаю, я в этом уверен.
Театральная ложа… Я вижу: ты в ней.
И гляжу на тебя я, безвольно немея.
Гаснет свет – ну а ты всё видней и видней.
Ты – мой жемчуг, моя дорогая камея.
И на креслах – твой отблеск, предвестник поэм,
Отблеск взоров твоих, до того благосклонных,
Что сейчас будешь кланяться – этим и тем,
И ловить буду нежность я в этих поклонах.
А теперь на меня ты наводишь лорнет.
Чародейка, скажи мне: ну что тебе надо?
Что ж, в упор погляди. Но, пожалуй, что – нет,
Нет, не выдержу этого жадного взгляда.
Ожерелья твои горячи, словно страсть.
Надо мной ты – лучась, каждый миг хорошея.
Мне б губами к груди твоей дерзко припасть,
Мне б на этой лебяжьей повеситься шее!
По этим строчкам нельзя не заметить, что он всячески истреблял анемию слова, избегал недоговорённостей и условностей, уходя всё дальше от устоев символизма европейского и русского толка. Наверно, такие вот «вольности» и дали повод критикам в первых большевистских журналах и газетах упрекать Иосифа Гришашвили за то, что его «несомненно талантливое» творчество, «к сожалению», носит печать мировоззрения, сложившегося в период после реакции 1905 года, когда большая часть интеллигенции отошла от идеалов революционного движения, и что поэтому его поэзия выражает «упадочнические настроения» и «насыщена эротическими мотивами». Скорее всего, имелись в виду, в частности, стихи (посвящённые, очевидно, Софико Чиджавадзе, женитьбе на которой воспрепятствовали её родители, выдав дочь за другого человека, увёзшего её с собой за границу), которые мне хочется дать в подстрочнике, чтобы сохранить их первозданность, нерв и энергетику: «Блуд одолеет тебя,/ предчувствую это./ Паденье твоё предвижу./ Тело твоё грациозное/ чьим-то рукам достанется./ Ты падёшь, как Бианка, – / мучусь и уже не сомневаюсь./ Паденье твоё – что за грязь,/ с кем ещё такое приключится?/ Отзовёшься, как дешёвка, на чью-то страсть./ Кто ещё так низко падёт?/ Груди твои обвиснут, будто увядшие гроздья./ И куда ни позовёт тебя эта пагуба,/ побежишь, как дворняга,/ и блудом подгоняема будешь./ И так затоскуешь по юности,/ когда душа раскрывалась/ отзывчивей роскошного тела./ И возопиешь, что любовь ни во грош ты не ставила,/ – на что надеялась?/ что приключилось с тобой?/ для чего загоралась?/ и это – мечта твоя?/ Но встречу тебя, царица моего сердца,/ на улице припёртой к стене,/ – я прильну к тебе губами/ и поцелуями очищу тело твоё от плевков./ Не услышишь упрёков, ни единого слова худого./ Прижму тебя к себе, к сердцу,/ самый несчастный и самый счастливый,/ закрою глаза, и зарыдаю,/ и скажу, что, как прежде, тебя люблю./ Подойди же, протяни мне руки и поверь:/ смирюсь, что не был я первым,/ позволь мне быть у тебя последним».
Это, как мне кажется, перекликается с «Рыжей красоткой» Аполлинера, чей лирический герой «пал», сражённый волшебством женственности – и пьянящей, и жалкой, и доступной. К Иосифу Гришашвили ревнители новой, большевистской морали не желали снизойти. А вот к его французскому собрату Гийому Аполлинеру, бывшему на войне артиллеристом и пехотинцем, раненному на поле сражения в голову и «трепанированному под хлороформом», читающий мир Запада был преисполнен сочувствия: «Ведь этих медных прядей пыл,/ как молния чей свет застыл,/ так пламенеет луч случайный/ на золотистой розе чайной,/ что ж смейтесь надо мной вы ближние и все на свете люди,/ ведь обо многом я не смею вам сказать,/ а обо многом вы и слушать не хотите,/ так снизойдите же ко мне»[14]. И снисходили. А Гришашвили, нежно прозванного многими у себя на родине «поэтом поцелуя», прощать не хотели.
В Грузии утверждалась невиданная эра. Поэту навсегда запомнилось 25 февраля 1921 года: в этот день в Тбилиси вошли части 11-й Красной армии.
– Я был тогда в Гори, – вспоминает Гришашвили. – Слухи с быстротой молнии носились по городу, с улицы на улицу, из дома в дом. Уже 16 февраля дошла весть, что красноармейцы перешли нашу южную границу через Красный мост и овладели селом Шулавери. Многие у нас восторгались мужеством кахетинских добровольцев, которые пытались сопротивляться, и их командиром Степаном Ахметели. Кровавые бои шли на подступах к Тбилиси, у села Табахмела: юнкера с шестью пулемётами и четырьмя пушками, как рассказывали, бились чуть ли не до последнего. Но ничего не помогло. Грузинская Демократическая Республика пала…