Рот у нее был подвижной, с красивым изгибом тонких губ, благородный, выразительный рот, не очень большой, но и не маленький, – я бы сказал – богатый рот, богатый по разнообразию выражении, – выражавший силу в серьезные минуты и умевший хорошо смеяться. Вся ее здоровая, живая натура сказывалась в очертаниях этого рта и в глазах. Когда она улыбалась, зубов не было видно: улыбалась она больше глазами. Но когда она смеялась, вы видели два рада крепких, ровных белых зубов, не маленьких, как у ребенка, а как раз тех сильных, нормальной величины зубов, какие ожидаешь увидеть у такой здоровой, нормальной женщины, как она.
Я не назвал бы ее красавицей, а между тем она обладала многими данными, делающими женщину красивой. У нее была красота сочетания красок, здоровая белизна кожи, которую подчеркивали темные волосы, темные ресницы и брови. А темные ресницы и брови и белизна кожи только ярче выставляли теплые тона ее серых глаз. Лоб у нее был не слишком широкий и не очень высокий, но совершенно гладкий. На нем не видно было ни одной морщинки, ни намека на излишнюю чувствительность или нервность, ни следа мрачных дней упадка духа и белых, бессонных ночей.
Бесспорно, у нее были все необходимые атрибуты здоровой человеческой самки, не знавшей ни горя, ни тяжелых забот, все признаки нормальной женщины с крепким телом, в котором все процессы совершались автоматически, без всяких трений.
– Сейчас мисс Уэст показала себя в новой роли предсказательницы погоды, – сказал я мистеру Пайку. – Интересно, что вы предскажете насчет ближайшей погоды?
– Не удивительно, что мисс Уэст берется предсказывать погоду, – отозвался мистер Пайк, переводя глаза с тихо волнующегося моря на небо. – Она не в первый раз плывет по северной части Атлантического океана зимой. – С минуту он соображал, изучая море и небо. – Принимая во внимание высоту барометра, я бы сказал, что скоро или поднимется небольшой северо-восточный ветер или наступит полный штиль. Но больше шансов в пользу штиля.
Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и вдруг схватилась за перила, так как в этот момент «Эльсинору» подкинуло особенно высокой волной и разом бросило в провал между волнами, так что все паруса ослабли и заполоскались с глухим рокотом.
– Так и есть – штиль, – проговорила мисс Уэст с легкой гримаской. – Если будет так продолжаться, я через пять минут буду лежать пластом на моей койке.
Она отмахнулась от изъявлений моего сочувствия.
– Не беспокойтесь обо мне, мистер Патгерст. Правда, морская болезнь противна и неприятна, как противна всякая грязь или дождливая погода. Но это пройдет. Во всяком случае морскую болезнь я предпочитаю крапивной лихорадке.
Внизу с матросами было что-то неладное: чего-то они не поняли, в чем-то промахнулись – это было ясно, так как мистер Меллэр вдруг повысил голос. У него, как и у мистера Пайка, была манера рычать на людей, что очень неприятно резало ухо.
У многих матросов были на лицах синяки, а у одного так распух глаз, что совсем закрылся.
– Похоже на то, что он впотьмах наткнулся на пиллерс[10], – заметил я.
Как нельзя более красноречив был быстрый взгляд, бессознательно брошенный мисс Уэст на лежавшие на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах пальцев. Это было ударом кинжала мне в сердце: она знала.
ГЛАВА Х
В тот вечер нас обедало в столовой только трое: «Эльсинору» раскачивало мертвой зыбью наступившего штиля, заставившей мисс Уэст спрятаться в своей каюте.
– Теперь вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – Совершенно то же бывало и с ее матерью. Она была прирожденным моряком, но ее укачивало в начале каждого плавания.
– Это обычная встряска от перемены обстановки.
Мистер Пайк удивил меня: еще ни разу я не слыхал от него за столом такой длинной фразы.
– Каждый из нас, расставшись с сушей, испытывает эту встряску. Приходится забыть о покойных днях на берегу, обо всех хороших вещах, которые можно получить за деньги, и отстаивать вахту за вахтой – четыре часа на палубе и четыре внизу. Это не легко достается, – нервы натягиваются, и чувствуешь себя очень скверно, пока не привыкнешь к перемене. Приходилось вам, мистер Патгерст, слышать в Нью-Йорке этой зимой Карузо и Бланш Арраль?
Я кивнул, все еще удивляясь такой его многоречивости за столом.
– Ну вот, вы только представьте себе: слушать их всех – и Карузо, и Бланш Арраль, и Уизерспуна, и Амато, – слушать в столице вечер за вечером, а потом распрощаться со всем этим, выйти в море и отбывать вахту за вахтой. Оно не слишком приятно.
– Вы не любите моря? – спросил я.
Он вздохнул.
– Не знаю. Я ведь ничего не знал, кроме моря.
– И музыки, – вставил я.
– Да. Но море и бесконечные плавания лишили меня большей части той музыки, какою я хотел бы наслаждаться.
– Вы, вероятно, слышали Шуман Гейнк?
– Поразительно! Поразительно! – пробормотал он с благоговением и взглянул на меня. В его глазах стоял нетерпеливый вопрос. – Если хотите… у меня есть с полдюжины ее пластинок, а до ночной моей вахты еще далеко. Если капитан Уэст разрешит… – Капитан Уэст кивнул в знак того, что он разрешает. – Так хотите послушать? У меня довольно хороший граммофон.
Затем, к моему изумлению, как только буфетчик убрал со стола, этот заплесневелый старый пережиток былых дней жестокой кулачной расправы с людьми, этот видавший всякие вида, потрепанный морем обломок вынес из своей каюты граммофон с великолепнейшей коллекцией пластинок и все это расставил и разложил на столе. Открыли настежь широкие двери каюты, образовав таким образом из столовой и задней каюты одну большую комнату. Мы с капитаном Уэстом расположились в широких кожаных креслах в задней каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было освещено висячими лампами, и каждый оттенок выражения на этом лице был ясно виден мне.
Я ожидал услышать какой-нибудь популярный мотив – и ошибся. Мистер Пайк, очевидно, признавал только серьезную музыку, и его бережное обращение с пластинками уже само по себе было откровением для меня. Каждую пластинку он брал в руки как святыню, с почтительной осторожностью развязывал, развертывал ее и, прежде чем поставить под иголку, обчищал мягкой щеточкой из верблюжьего волоса. В первые минуты я видел только огромные грубые руки грубого человека, с ободранными суставами пальцев, – грубые руки, в каждом движении которых чувствовалась любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и пока пластинка звучала, он стоял над ней в благоговении, уносясь мечтой в какой-то рай небесной музыки, известный ему одному.
Все это время капитан Уэст сидел, откинувшись на спинку кресла, и курил сигару. Его лицо ничего не выражало, музыка его не трогала; по-видимому, он витал где-то далеко. Я склонен думать, что он даже не слыхал граммофона. Он не делал никаких замечаний, ничем не проявлял ни одобрения, ни неодобрения исполнявшейся пьесе. Он казался сверхъестественно невозмутимым, сверхъестественно далеким. И наблюдая за ним, я спрашивал себя, в чем состоят его обязанности. Ни разу я не видел, чтобы он что-нибудь делал. Мистер Пайк наблюдал за нагрузкой судна. Капитан Уэст явился на борт только тогда, когда судно было готово к отплытию. Ни разу я не слышал, чтобы он отдавал приказания. Выходило так, как будто всю работу делали мистер Пайк и мистер Меллэр. А капитан Уэст только курил сигары, знать не хотел своей команды и пребывал в блаженном неведении того, что творилось на «Эльсиноре».