Незамужняя… Так что, старая дева или разведенка? (То, что она может быть вдовой, вообще не рассматривалось.) Если она разведенка, то кто был ее мужем и почему они развелись? И кто кого бросил? Он ее или она его? Если она его, то что могло стать причиной? Несходство характеров, различия в темпераментах? Муж был слишком страстным или, наоборот, холодным? А может быть, причиной стал кто-то третий? Она нашла себе кого-нибудь на стороне? При каких обстоятельствах? И так далее и далее, все мыслимые варианты.
Но можно было выбрать другой набор комбинаций: не разведенка, а старая дева, что возбуждало еще сильнее!
Старая дева… Тридцатилетняя! Даже тридцатилетняя с хвостиком! Она что же, еще девушка? Как-то не верилось. Тогда с кем, когда и где? В университетской аудитории? На практике? В студенческом общежитии? Не похоже на то. Тогда, может быть, в гостиничном люксе, в шикарных апартаментах, на роскошном ложе? И как обстоят дела сейчас? Сколько у нее свиданий в неделю? Где они встречаются и как это происходит? Она, конечно, состоит в связи, занимается, так сказать, свободной «собачьей» любовью, но сколько у нее партнеров? Один? Два? Много? Может быть, она привыкла их менять, как перчатки? И как же она не боится забеременеть, чем нас постоянно пугали? Она как-то предохраняется? Но как? Господи Боже, как?
Другой проблемой, которая вызвала всеобщий интерес и оживленную дискуссию, была ее предполагаемая партийная принадлежность. Правда, как и при расследовании ее семейного положения, опять ни у кого не было неопровержимых доказательств, однако в данном случае сомневаться не приходилось. Стало общим правилом, почти без исключений, что директор школы должен состоять в рядах партии.
И снова перед нами вырастала пирамида вопросов. Почему она вступила в партию? По убеждению или для карьеры? Если для карьеры, то чего она добивается? Должности? Денег? Или каких-то привилегий? Например, возможности выезда за границу, на Запад, конечно, во Францию, в Париж, где можно пополнить ее элегантный гардероб?
Отсюда еще один блок дискутируемых тем. Нет ли у нее на совести какой-нибудь подлости или гнусности? (Господствовало мнение, что принадлежность к партии не может без этого обойтись.) Может быть, она донесла на кого-нибудь, настучала? Предала? Бросила в беде «проштрафившегося» товарища?
Ну и последний, отнюдь не пустой, хотя на первый взгляд и невинный вопрос: как она вела себя и, главное, что говорила на партийных собраниях? И — это особенно важно — как в ее прекрасных устах звучало слово «товарищ»? «Послушайте, товарищи», «имеет слово товарищ Солитер», «товарищ Евнух, огласите повестку дня, товарищ», «товарищ Змея, приготовьте, пожалуйста, кофе». Нет, такое даже представить себе невозможно! А ведь такие фразы — такие или похожие — действительно звучали на партийных собраниях.
Но все наши рассуждения, вопросы и предположения в этот период еще оставались лишь игрой ума; носили теоретический, так сказать, характер. Ситуация изменилась, когда знаменитая Мадам явилась в наш класс и стала вести уроки французского языка.
Это произошло — совершенно неожиданно — в начале учебного года, когда мы перешли в последний, выпускной класс. Прежняя преподавательница французского, почтенная, пожилая пани М., внезапно ушла на пенсию, и уже второго сентября Мадам Директриса без каких-либо предварительных объяснений энергичным шагом вошла в наш класс, величественно встала за кафедру и объявила, что вплоть до выпускных экзаменов она будет вести у нас французский язык.
Это прозвучало как гром с ясного неба. Мы были готовы ко всему, только не к этому. Когда она направлялась к дверям нашего класса и когда часовые, как всегда выставленные у дверей, чтобы следить за передвижениями неприятельских сил и вовремя предупредить нас о грозящей опасности, сообщили нам радостную на этот раз новость, что к нам идет ОНА, мы могли лишь предположить, что она собирается нас осчастливить коротким будничным визитом, какие она практиковала в тех или иных обстоятельствах. А то, что она будет у нас преподавать, что с этого момента у нас появится возможность пообщаться с ней, хотя бы на уроках, — лицезреть ее во всей божественной красе, вдыхать запах ее духов, говорить с ней, терпеть ее издевательства — и это три раза в неделю, нет, такое счастье даже в самых смелых мечтах никто не мог себе представить.
И вот, началось, почти с первого урока.
Все, о чем до нас доходили только слухи, превратилось в конкретную, ощутимую реальность. Выдвижение гипотез во всех возможных интимных подробностях о ее образе жизни как женщины незамужней, что имело для нас скорее академическое значение, теперь превратилось в жгучую, жизненно важную проблему. Как и вопрос о ее партийной принадлежности. Как такая неземная красота, с таким голосом, с такими манерами, с руками, как из алебастра, и с ногами, как у Венеры Милосской, может состоять в… рабочей партии? В партии рабочих и крестьян, в партии пролетариата? Ведь все знали, как выглядели эти пролетарии! Знали по соцреалистическим скульптурам вокруг Дворца культуры и высотного здания на Маршалковской, по малой галерее портретов на банкнотах того времени, где были представлены архетипы основных представителей народа (шахтер, рабочий, рыбак и трактористка в платочке), и, наконец, по сотням пропагандистских плакатов. Уродливые титаны с угрюмыми, грубыми лицами, сжимающие в огромных лапах серпы, молоты или лопаты и упершиеся в землю своими толстыми короткими ногами в разбитых жутких сапогах.
И с ними, со всеми — она? Стройная, хрупкая, благоухающая, в шелковой кофточке из Парижа? Человека аж в дрожь бросало только при мысли, что с ней могло произойти в такой компании.
Слишком хорошо было известно, кто такие эти мраморные герои или, точнее, кем они становятся, когда из оливковых рощ попадают в реальность. Это известно было по городским улицам, по трамваям, закусочным и стройплощадкам. Здесь они выглядели иначе — и намного страшнее. Тощие или разжиревшие, с маленькими поросячьими глазками, немытые, вонючие, в обвислых телогрейках и в шапках-ушанках. Вульгарные, агрессивные, вечные зачинщики драк и скандалов.
Как ей жилось среди них? Что заставило ее стать одной из них, превратившись в их «товарища»? Неужели она не испытывала страха? Неужели ей не приходило в голову, что однажды они могут взбунтоваться и потребуют, чтобы она им отдалась, захотят… ее тела? Страшные это были мысли, такие страшные, что спать не давали.
Мы наконец на собственной шкуре испытали, какой может быть ее легендарная гордыня. В действительности боль, которую она причиняла, была намного мучительнее, чем об этом рассказывалось, хотя слухи о ее жестокости и даже издевательствах над людьми абсолютно не подтвердились. Дело было не в этом, а в крайнем равнодушии, в том, что она как бы навсегда отбросила от себя любые человеческие слабости и не реагировала на любые внешние раздражители. Ничто не могло задеть ее за живое — ни плохое, ни хорошее. Не было такого случая, чтобы она повысила на кого-нибудь голос или еще как-то выдала свои эмоции. Она не комментировала плохие ответы и, тем более, не высмеивала их, а деловито исправляла и молча ставила двойку. То же самое повторялось и с поощрением. Никто не услышал от нее ни слова одобрения. Если заданный текст ученик даже на память выучил или если он как по нотам мог пересказать его своими словами, если мог без запинки, в резвом темпе назвать самые трудные неправильные глаголы во всех возможных формах, — то и тогда единственное, на что он мог рассчитывать, было деловое «bien», венчающее ответ, и молча вписанная в дневник положительная отметка. И больше ничего. Она, можно сказать, являла своим поведением идеал справедливости, одинаково равнодушно относясь и к способным, и к бездарным, и к прилежным, и к ленивым, и к дисциплинированным, и к строптивым. И это было самым ужасным.