Ее сейчас не очень даже задело осквернение своего прудика телом Гиллманши. Приятная неожиданность, что Роберт Гиллман знает Тополов, еще жила, и ей невольно захотелось спросить его и о церкви. В ней ложа с балкончиком, красный захватанный плюш на перилах, оттуда видно даже дно чаши в руках священника; от этого пропадает вся таинственность, зато оживает старое чувство дома. Однако она не успела спросить, а Роберт Гиллман сказал:
– Ирена родилась вблизи этого места. Потому и знаю. Мы обычно ездим туда на лето.
Этими словами он разорвал тонкую нить некоторой симпатии. Почему он все время приплетает эту корову? – подумала зло. А впрочем, так ему и надо, что такая стерва досталась. Помещичья дочь раздраженно спросила:
– Где родилась?
– В Малой Студне. Она в…
– Я знаю, где, – перебила его она. – Туда ходит вагончик из Лготки.
– Да. А от остановки ведет бетонный мостик через луг. Подвесной – из-за половодья. – По-моему, деревянный.
– Нет. Деревянный был раньше, а в прошлом году сделали новый. Из бетона.
– Вот как? А когда вы там были в первый раз? Роберт Гиллман задумался. А она чувствовала, что симпатия совершенно испарилась. Разве ей не все равно, был он в Тополове или нет? Не один же он там был. И вообще – почему ее так глупо обрадовало, что он там был? Что бы это значило? А-а, ясно: ей приятно вспоминать Тополов; он же не думает ни о каком фазаннике, лишь о Гиллманке, как она идет через фазанник: кожа не ощущает тепла, вода в пруду прохладная, там много головастиков, и он, конечно, видит только свою картину: пруд и худое тело Гиллманши в купальнике. Или даже без купальника, – там ведь развесистый бук. Вялая рука Роберта коснулась ее спины, как раз где застежка лифчика. Почему он не положит ее в другое место, болван! Ах, никогда, никогда не будет у нее мужчины! Когда ее обнимают в танце, она воплощается в партнера, словно сама касается его руками своего тела. Рука чувствует слой жира, вылезающий из латексовых приспособлений, которыми все это как-то держится. Ей хотелось плакать. Нет, нет, никогда не будет у меня мужчины, ну и не надо. Она бы не верила ему. Ей бы пришлось смеяться над ним. Удивляться ему. Почему я, когда на свете есть Норы, обольстительные, сотворенные для радости, для страсти, для черного отчаяния. Ах, Семочка вовсе не дурак. Он правильно выбирает. Ведь прикосновение к Гиллманше тоже, наверное, приносит радость. Семочка вовсе не такой болван, как этот Гиллман, который так предупредителен со мной, как будто он мне нужен. Ей вдруг захотелось сделать ему больно – да так, чтоб не сразу пришел в себя. Он же в это время все еще морщил лоб, вспоминая.
– В первый раз?… Подождите… Это было в сорок шестом.
– Мы там уже не жили, – ответила она, соображая, чем же его задеть, – и вдруг ей пришло в голову: – Так вы познакомились с Иреной в Малой Студне?
– Нет. В Праге. А там мы с ней были вместе в первый раз на каникулах.
Снова злится: наверное, там, у ее прудика, они и выспались в первый раз. Она спросила:
– Как долго вы были вместе до свадьбы?
– Пять месяцев. Долго, да?
– Я не против коротких знакомств, – засмеялась она. – Сколько тогда было Ирене?
– Двадцать.
– А вам?
– Двадцать два.
– Как раз в моем вкусе, – ответила она и не почувствовала неловкости от того, что произносит эти слова, словно в этих вещах могла руководствоваться своим вкусом: она произнесла их с определенной целью. – Нашему Сэму я все время советую жениться, – начала она в духе легкого трепа, злорадно глядя в лицо Роберта. – Но он такой недотепа. Ни с кем не ходит. Не знаю, держится ли он еще…
– Пожалуй, нет, – ответил Гиллман мрачно.
– Бог его знает, – продолжила она, переходя на доверительный тон. – Знаете, он раньше ходил с Лаурой Шроттовой, это его кузина – и моя тоже, точнее – не кузина, а тетка, а я ей внучатая племянница, – хихикнула она, – это звучит смешно, но она моя двоюродная бабушка, а Самуэлю тетка, а мне Самуэль не кузен, а дядя, понимаете? Но он всего на пару лет старше меня, так что я называю его кузеном, а двоюродная бабушка Лаура всего лишь на два года старше его; ну, мы довольно смешная семья; что вы на это скажете?
Он молча кивнул. Родственные связи Сэма Геллена его совершенно не интересуют, – подумала она. И вообще, ничто смешным ему не кажется. И все же она продолжала тараторить:
– Так вот, они ходили вместе, и вся родня беспокоилась, чем это кончится, и вдруг это потухло само собой, и никто не знает, почему.
– Бывает, – заметил Роберт Гиллман. Он ушел в себя, как черепаха в панцирь, и от его приветливости ничего не осталось. Но она уже в ней не нуждалась.
– И с тех пор Сэм уже ни с кем не ходит.
Он снова кивнул, глядя через ее плечо в пространство. Какое-то особое довольство разлилось в ее душе. Она решила, что настал момент для решающего удара. Прижавшись к нему, она продолжала еще доверительнее:
– Между нами: у него кто-то появился. Это вроде бы какая-то бывшая балерина или что-то такое; во всяком случае, Сэм боится привести ее домой. Не знаю почему, но Сэм немножко чокнутый. Или у него какие-то свои соображения, чтобы не представлять ее домашним. Что вы на это скажете?
Она сама ужаснулась собственной дерзости. Но – достала его.
– Наверное, есть, – произнес он ледяным голосом, глаза твердые и холодные как стекло. Потом оркестр кончил играть, и он от нее освободился. Ее это слегка разочаровало, но все же она своего добилась. Он отпустил ее и слегка поклонился.
– Благодарю вас, – светски произнес он и предложил ей руку. Она, конечно, повесилась на него, как Нора. Сейчас она – как Нора. Ядовитая, как Норочка, которая коготками может погладить, а бархатной лапкой оцарапать. Нора, лед и пламя, принцесса Нора. Сейчас она почувствовала себя в чем-то равной ей и шла по паркету довольная, под руку с мужчиной, которого покорила. На краткий миг она была по-настоящему счастлива.
Стиляги из Института, SBA и прочих мест быстро собрались в зале Сладковского, где можно было танцевать отдельно. Лидия, как он и предполагал, вертелась недалеко от сцены; иногда он поверх нот видел ее, красиво упакованную в бальное платье, словно готовую к употреблению; под прозрачным шифоном – загорелая спина, еще от плавательного бассейна – ее загар всегда держался долго; но сегодня он не думал о ней, ибо обычное отчаяние от игры стало на порядок выше.
Это произошло при «Sentimental Reasons», как раз посреди хорового рефрена, поэтому никто ничего не заметил. У него вдруг запершило в горле, он раскашлялся и не смог больше играть; прижатый к губам платок сразу наполнился кровавыми ошметками легких. Вот и все, подумал он, и ему, как это ни глупо, стало легче. Пять лет он тщетно пытался доказать домашним и самому себе, что его больным легким полезна игра на теноре. Наконец случилось то, чего он давно ждал. Вдобавок к его киксам и отстранениям за слабую игру – еще и это. Он слабенько дул в изогнутый инструмент и слышал его тонкий, блеющий, сформированный звук, терявшийся в певучем завывании квартета. У Тыпла, первого альтиста и солиста, шея раздувалась от синкопированных усилий, горло Клауса ритмично расширялось и сжималось; краем глаза он видел рядом и Кучеру, третьего альтиста, и Зикмунда с баритоном, – он как-то косо на левую сторону сидел над своим импозантным инструментом; их голоса сливались в уверенном, энергичном вибрато – мощный поток звуков вел мелодию свинга к блаженным высотам. Они были здоровы, талантливы – настоящие саксофонисты, а он сидел среди них, присоединяя свой слабенький, расхлябанный голосок к этому циничному, бесцеремонному гимну торжествующей музыкальности.