У приезжих европейцев теории графа и Федорова вызывали смех, и Грибшин тоже смеялся, когда, желая повеселить своих спутников, пересказывал эти и прочие мирообразующие теории современных русских философов. Иногда это происходило на пути в московский кабак или бордель, адрес которого Грибшин раздобывал для компании. Однако Грибшин заметил, что его спутники — как правило, сотрудники фирмы «Патэ» или дипломаты невысокого ранга — выходили из комнат, где провели время с женщинами, растрепанные и необычно печальные; он и сам после купленных за деньги ласк улавливал печаль где-то в нижних регистрах своей души. А сейчас затянутая в корсет фигура рыжей проститутки уменьшалась, удаляясь, и Грибшин почувствовал, что неприятно взбудоражен похотью и жалостью.
Профессор Воробьев уже примелькался среди приехавших в Астапово. Он присутствовал на всех врачебных докладах, не скрывая своего скептицизма, спал на койке в шатре для прессы, навязчиво добивался аудиенции у правительственных чиновников и младших приспешников графа. В этот день Воробьеву удалось собрать вокруг себя на перроне полдюжины репортеров и нескольких случайных людей. Грибшина опять пронизал холодок, такой же, как во время их первой встречи, и он остановился поодаль, за пределами этой небольшой «зоны полутени» профессионального интереса. На пустыре неподалеку цыганский оркестр завел знакомую плясовую.
— Мы переписывались, — заявил Воробьев. — Конечно, я не вправе раскрывать содержание личной переписки. Но он — человек, восприимчивый к достижениям науки. И великий писатель, великий сын России.
— Так значит, он согласился на ваше предложение?
Воробьев улыбнулся, подчеркивая, как терпеливо он воспринял этот вопрос.
— Применительно к обсуждаемой процедуре, говорить о согласии — пустое крючкотворство. Мы, люди науки — не судейские чиновники; то же и великие писатели.
— Он вам написал хоть что-нибудь?
Воробьев ополчился на журналиста.
— Да. Все, написанное графом, выражает его так называемое согласие. Почитайте его романы, его рассказы, письма, брошюры! Он верит в благотворность научного прогресса, он против суеверий и интеллектуальной метафизики. Он стоит за всеобщее образование. Эта процедура способствует всеобщему образованию так, как пять лет назад никому и не снилось!
Журналисты все были иностранцы, но на перроне рядом с Грибшиным стоял еще один царский подданный, кавказец. Коротенький, квадратного сложения, с изрытым оспой лицом. Если, не испугавшись грубого вида этого человека, внимательно разглядеть его лицо, можно было заметить нежную кожу над верхней губой — совсем недавно оттуда сбрили усы. Человек не задавал вопросов, но внимательно слушал Воробьева.
На Воробьева наскакивал Ранси из «Стандарда»:
— Но, профессор, чтобы внести ясность…
— Как бы то ни было, — сердито сказал Воробьев, — насколько я понимаю, граф сейчас не в состоянии принять или отвергнуть такого рода предложение. Следует обращаться к г-ну Черткову, как к наследнику интеллектуальной собственности графа. Как только граф умрет, он уже не будет владеть собственным телом. Оно будет принадлежать вечности, и к вечности я должен обратить свое предложение.
— Ну и что же сказал Чертков?
— К несчастью, г-н Чертков сейчас слишком занят семейными и личными делами графа. У меня до сих пор не было возможности обратиться к нему с этим предложением. Чтобы понять суть дела, нужно увидеть демонстрацию.
В этот момент другой прохожий, ухмыляясь, обнял Ранси и еще одного коллегу и вмешался в разговор.
— Погодите, он еще будет тыкать вам в лицо чучелом крысы, — сказал вновь пришедший. Это был Хайтовер, который шел из дома начальника станции с неудавшегося интервью. — Крыса у него просто очаровашка.
Репортеры немедленно захихикали, солидаризируясь с коллегой. Грибшин и другой туземец промолчали. Они ждали, что скажет профессор.
— Как я уже объяснил, — сказал Воробьев, — это не чучело. Крыса забальзамирована.
— В общем, увидите, — сказал Хайтовер коллегам. — Это гвоздь программы.
Один из репортеров издевательски воскликнул:
— Ну давайте, профессор, покажите нам крысу!
— Вы не в кафешантане, — надувшись, ответил Воробьев. — Я буду счастлив продемонстрировать результаты этой процедуры, только…
Но из-за Хайтовера журналисты почувствовали себя отчасти нелепо; близился час следующей пресс-конференции, и зрители стали разбредаться. Рядом с Воробьевым остались только Грибшин и кавказец. Воробьев не узнал в Грибшине своего попутчика из Тулы и решил не обращать на него внимания из-за его молодости. Но двое смотрели на Воробьева с таким интересом, что он счел необходимым обратиться к ним.
— В будущем наши потомки будут презирать нас за то, что мы предавали наших самых уважаемых людей, словно какой-нибудь мусор, грязи, плесени, червям.
Грибшин кивнул. Кавказец улыбнулся так, словно перед ним поставили вкусный обед. Это были первые знаки одобрения, которые Воробьев снискал в Астапове, но поскольку они исходили от соотечественников, он решил, что это не в счет. Он не снизошел до того, чтобы показать крысу.
Профессор закрыл сундук и поволок его по перрону, направляясь на врачебный доклад. Грибшин знал, что нужен будет Мейеру, но стоял неподвижно, сознавая, что незнакомый кавказец его разглядывает. Незнакомец был лет тридцати с лишним, мускулистый и самоуверенный. Грибшин мужественно вынес непривычный осмотр.
— Человек науки, — заметил кавказец без малейшего намека на иронию.
— Я уже знаком с его трудами, — ответил Грибшин. — Забальзамированное тело сходно с живым; сохраняется даже влажность тканей, или, по крайней мере, иллюзия влажности. Животное, которое я видел, выглядело очень убедительно.
— Насколько я понимаю, вы также участвуете в процессе, предназначенном для сохранения видимости жизни.
— Что? Как вы сказали?
Кавказец сверкнул глазами. Он любил ставить в тупик других людей, и позже посвятит этому всю свою жизнь. Подняв руку, чтобы погладить усы, он обнаружил, что усов больше нет. Но тут же опомнился.
— «Патэ», — объявил он. — Я видел, вы с ними работаете. Настоящее имя Мейера — Мюндвиллер. Жаль, что он выбрал себе псевдонимом еврейскую фамилию, но он гениальный человек. Что есть кино, как не тончайшее подобие жизни? Этой машинкой — он махнул рукой в сторону зала ожидания, — вы улавливаете свет и делаете его вещественным, так что за тысячи километров отсюда, через много лет, он опять становится светом, и мертвые движутся. Они движутся, они танцуют, они воюют. Оценим ли мы когда-нибудь по достоинству это чудо? Я люблю кино, кстати говоря, особенно документальные фильмы. Этот вид искусства принадлежит будущему. Скажите, Николай Антонович, вы когда-нибудь думаете о будущем?
Грибшина поразило, что кавказец знает его имя и отчество — и намеренно дал ему понять, что знает. От кого он мог услышать? В наши дни твое имя переходит из рук в руки, подобно разменной монете.