– Муна, – сказал он.
– Вы не спите?
Он взглянул на часы: половина второго, а расстались они в двенадцать, так что впереди оставалась, а вернее, им принадлежала почти целая ночь. Но Муна и внимания не обратила…
– Конечно, нет, я не сплю.
– Я была уверена, что вы точь-в-точь как я, что вам тоже не спится. С тех пор как вернулась, я все брожу и брожу по квартире, «такой интимной, такой роскошной», – прибавила она с восхищенной и глуповатой интонацией, удивив его, и тут же пояснила: – Как твердит повсюду Адриен Лекурбе, этот телеграфный столб, он ведь автор моего интерьера. – В голосе прозвучала такая безнадежность, что Франсуа не мог не улыбнуться.
– А почему вы не поискали кого-то еще? Хотя интерьер у вас и правда очень хорош, мне не в чем его упрекнуть…
– Мне тоже, – сказала она. – Это-то и обидно. К тому же несчастный Лекурне был так рад, что я не мешаю ему хвалиться всюду, где только можно. Бедняжка Лекурбе, который всегда вынужден скромничать и оставаться в стороне… Какое все-таки ремесло…
– Вашего дизайнера зовут Лекурсе.
– Лекурсе?! – воскликнула она, словно Лекурсе было именем куда более забавным, чем ее предыдущие Лекурне и Лекурбе.
Муна расхохоталась так звонко, что Франсуа позавидовал ее соседям по улице Петра I Сербского: больше всего он любил звучащий в ночи женский смех.
– Я должна устроить прием, – продолжала Муна, – отпраздновать новоселье, но и, конечно, спектакль, думаю, где-то в конце месяца, – голос ее опять звучал уныло. – Старые друзья, новые знакомые, да, в общем, вот так…
Франсуа спросил себя, а что было бы, если бы и у «Доминика» Муна вот так тосковала, а потом смеялась, как сейчас? У него вдруг защемило сердце.
– Вам тоскливо? – спросил он.
– Что вы! Просто налетела какая-то меланхолия сегодня вечером, – сказала она так виновато, что он невольно поднял руку, преграждая готовый политься поток извинений, которые ни за что на свете не должны были предназначаться ему.
Будто Муна могла видеть его поднятую руку, которой он защищал ее…
– И все-таки, – голос Муны звучал тише, – благодаря вам я развеселилась у «Доминика», я ведь люблю посмеяться, – закончила она с нескрываемым удовлетворением гурмана, который признается не только в своем пристрастии к лакомым блюдам, но и в своей готовности приносить жертвы своей страсти.
– Я тоже, – подхватил он с небольшой заминкой.
Франсуа отметил у себя некое несовпадение между произносимыми словами и сопровождающими их движениями. Он улыбнулся в пустоту, чувствуя, что рот у него кривится, нос вздергивается, и наконец он все-таки яростно чихнул, потом еще и еще. Балконная дверь была открыта, по комнате гулял сквозняк, и его вновь забила неприятная дрожь от озноба, пока он шарил правой рукой под подушкой, ища бумажные платки и надеясь, что положил их туда, прежде чем улечься. Тихий обеспокоенный голос Муны время от времени доносился из трубки между чиханиями Франсуа. Рекорд чихания он поставил в Риме: двадцать два раза. Почему в Риме? Откуда он знает…
– Франсуа, вдыхайте очень глубоко и очень медленно, а потом очень медленно выпускайте воздух, – учила его Муна, – попробуйте, прошу вас, необходимо привести в порядок ваши дыхательные пути.
Теперь он уже не чихал, а кашлял, ему не хватало воздуха, он задыхался: славный бронхит, а то и пневмонийка… Он умрет в одиночестве на этой измятой постели, в старом халате, в ледяной комнате… И вместе с тем он всегда знал, всегда чувствовал, что бессмертен…
– У меня с утра не топят, – сказал он наконец, – жутко холодно.
– А где же Сибилла?
Вопрос прозвучал сурово. Муна сердилась на Сибиллу за то, что она так плохо следит за Франсуа. Странные все-таки существа женщины!
– К счастью, в Мюнхене, – сообщил он сочувственно. – Иначе мне пришлось бы переселить ее в гостиницу.
– Переселяйтесь в гостиницу сами и немедленно. Иначе вконец разболеетесь.
– Ни за что! Да! Мне тут холодно, тоскливо, но все-таки я дома, и мне хорошо. Выходить на ледяной ветер только для того, чтобы оказаться в чужой зловещей комнате без единого друга? Спасибо за совет!
Пожалуй, он хватил через край, признал и сам Франсуа, все сказанное им было вымогательством, причем грубым, неделикатным; так жалобно он не говорил ни с одной женщиной, а эта совершенно равнодушно оставила его два часа назад и, напевая, ушла – оставила по своей собственной воле…
– Ну а если, – голос Муны звучал устало, – вы возьмете такси и приедете ко мне? У меня две спальни и есть витаминизированный аспирин, а главное, у меня топят. Я живу по-прежнему в доме 123-Б, на пятом этаже.
– Спасибо, – поблагодарил он.
Он не мог не поздравить себя с успехом своих детских уловок и упорством, благодаря которым в два часа ночи он все-таки отправится на другой конец Парижа, отвратительно себя чувствуя, измотанный и разбитый. Вообще-то Франсуа всегда относился к себе критически, особо собой не восхищался, но и не презирал тоже, но если он и ценил в себе что-то, то именно вот такие неразумные, бессмысленные порывы; ему нравилось, что его рассудок вдруг становился слугой фантазии, верным зрителем ее творений, всегда удивляющих неожиданностью, но не всегда талантом. Франсуа натянул водолазку прямо на пижаму, обнаружил, что натянул задом наперед, ругнулся, стал переодеваться, запутался, устал, прилег, в конце концов все-таки переоделся и добрел до двери. Вспомнил, что не вызвал такси, вернулся, позвонил и ждал еще полчаса на улице, чувствуя, что вот-вот умрет.
Когда Муна открыла ему, он, в прямом смысле, падал с ног, и она, подставив ему плечо, довела до спальни для гостей, где в камине уже горел огонь. «Браво, – смущенно сказал себе Франсуа, – прибавим по двадцать лет каждому из действующих лиц и будем считать, что мы разыгрываем „Беса в крови“».[2]Он уселся на кровать и смотрел на огонь, ему уже не было ни холодно, ни страшно, ему не хотелось ни чихать, ни кашлять, он не был одинок, не был несчастен. Муна, которая вскоре вернулась с грогом – половина чашки чая, половина рома, – увидела обращенное к ней благодарное, разгоревшееся от жара лицо. И когда Франсуа протянул к ней руки, она, конечно же, подошла к нему, и тогда он раздвинул полы ее шелковистого лиловатого халатика, мягкие и скользящие, спрятался под ними и в душистых потемках лилового шатра прижался щекой к ее животу, вдохнул запах нежной кожи и рисовой пудры.
Глава 11
Спальня выходила окнами в тихий двор, главными обитателями которого были болтливые голуби, и они уже ворковали в туманном молоке, приникшем к ставням. Франсуа чувствовал толщину и надежность окружавших его стен, – все стены в квартале Плен-Монсо, где вырос и он сам, были прочными и надежными. Проснулся он напротив окна, лежа на боку, подогнув к животу колени, пижама уютно и тепло согревала ему спину. Ни жара, ни головной боли он не чувствовал. Зато чувствовал успокоительное присутствие Муны у себя за спиной – женщины, которая приютила его в своем доме, потом в своих объятиях, согрела своим теплом, лечила, доставила удовольствие. Мысль о том, что она здесь, на противоположном краю кровати, волновала его, туманила нежностью, благодарностью, не имевшими ничего общего с грубым и мимолетным сладострастием. Больше того, мысль о близости Муны будила в нем неожиданные для него самого картины: «что-то старинное, идиллическое, в духе Милле – наивное, набожное… да, да, идиллическое…» Пастушка Муна и пастушок Франсуа прогуливаются в Булонском лесу в семь часов вечера… колокол призывает к вечерней молитве: Франсуа снимает свой берет. Муна откидывает вуаль, и оба молитвенно складывают руки, дожидаясь, когда наступит пора отправиться к Муне и выпить по «Бисмарку»… У Франсуа вырвался неуместный смешок, похожий на икоту: знай Муна, куда могут завести его мысли, она, наверное, поостереглась бы укладывать посреди ночи к себе в постель интеллектуала. Франсуа закрыл глаза, пытаясь снова заснуть. Но голуби ворковали так громко и так близко – протяни руку и достанешь, – и словно бы подначивали его.