Как-то раз Стива вызвали в Министерство иностранных дел и устроили ему разнос за то, что он, не испросив ни у кого разрешения, съездил в Чечню, записал там интервью с российскими военными преступниками, откровенно себя таковыми признавшими, и опубликовал записи в своих газетах. Министерство пригрозило лишить его визы, а он ответил (так, во всяком случае, гласит легенда): валяйте, выбросьте меня из вашей страны, я только рад буду. Если легенда правдива, значит, он попросту блефовал, поскольку Стиву, как и всем до единого журналистам, каких я знал в Москве, жить в России нравилось. Шикарных ресторанов и импортного пива здесь было хоть завались, а в добавление к ним Россия сохранила массу дурных привычек, снабжавших этих писак материалом для статей, которые печатались в других странах — откуда писаки предпочли по тем или иным причинам смыться. Большинство, а Стив в особенности, прикрывали свою любовь к России своего рода моральным мачизмом. Создавалось впечатление, что Стив подписал контракт, обязывавший его видеть во всем и вся только дурное — или притворяться, что видит. И он обращался порою в слишком уж благочестивого, для мудака вроде него, засранца.
— Ну не знаю, Стив, — сказал я. — Ты же понимаешь, для нефтяных воротил это стандартная практика: когда дело доходит до крупных инвестиций, они создают отдельные компании, чтобы не марать свою финансовую отчетность большими займами. Так поступают все западные компании, не только «Народнефть».
Я говорил правду, таков был обычный бухгалтерский маневр. Возможно, впрочем, я выгораживал Казака лишь потому, что Стив позволил себе поязвить на мой с Машей счет.
— Так ведь мы не о западной компании говорим, Ник, — ответил, отхлебнув вина, Стив. — Ты пойми, Советский Союз добился полной противоположности того, к чему он стремился. Предполагалось, что все здесь должны по-братски любить друг друга, а кончилось тем, что каждому теперь насрать на всех остальных. На общество. На акционеров. И на тебя в том числе.
Я уже знал по опыту, на какую тему он начнет сейчас разглагольствовать: коммунизм, дескать, вовсе не погубил Россию — ровно наоборот; и за время, какое понадобится Стиву на то, чтобы управиться с тремя следующими бокалами, я много чего услышу о возникновении гебистского государства, о наследии Ивана Грозного и о сравнительных преимуществах женщин Санкт-Петербурга. И, глядя в его тусклые, крапчатые глаза, я решил, что Стив просто-напросто завидует — мне, Маше и каждому, у кого еще сохранились надежды на счастье и стремление к нему. Бессвязная, посвященная истории России лекция Стива едва успела добраться до татаро-монгольского ига, когда я прервал его, отодвинув тарелку и сказав:
— Вообще-то, я чувствую себя довольно паршиво. Прошлую ночь мы с Машей до того увлеклись, что почти и не спали. Так что извини, Стив, но я, пожалуй, пойду. Давай повторим в ближайшие дни, идет?
— Да кто же из нас не чувствует себя довольно паршиво? — ответил Стив и, отыскав глазами официанта, приподнял бровь и постучал пальцем по своему бокалу. — А виной всему гребаная Россия. Ее бухло.
Грязный воздух. Дерьмовая еда. Долбаные самолеты. Ну уж о гадости, которая валится нам на головы вместе с дождем, лучше и не думать. Россия похожа на полоний, Ник. Она убивает все органы тела сразу.
— О чем сейчас пишешь? — спросил я, обматывая шею шарфом.
— Большую статью о здешней энергетике, — ответил он. — Сильно превышающую размерами твой паршивенький нефтяной причальчик.
— А ракурс — бизнес, политика?
— В России, — сообщил Стив, — нет никакого бизнеса. И политики тоже нет. И любви. Есть только преступность.
Глава шестая
В каждую мою русскую зиму наступали дни, когда я начинал думать: все, больше мне этого не вынести. Дни, когда я мог отправиться прямиком в аэропорт, если бы не знал, какие пробки ждут меня на пути к нему. В эту пору даже простое хождение обращается в тренинг по преодолению препятствий — человеку приходится то и дело огибать сугробы и трусить по узким, еще сохранившим проходимость отрезкам тротуара, борясь при этом со встречными. Тебе ведь известно, как это бывает в Лондоне: ты сталкиваешься с кем-то, идущим навстречу, пытаешься обогнуть его, а он отшагивает в ту же, что и ты, сторону, и вы все равно преграждаете друг другу путь, но в конце концов вам удается разойтись, улыбаясь мыслям о ненарочной телесной близости, о собственном безвредном, в общем-то, невезении и так далее, — известно, правда? В Москве все было иначе. Примерно раз в месяц я забывал о необходимости поджимать защищенные ботинками на меховой подкладке пальцы, и тогда ноги мои по дуге взлетали вверх, задница устремлялась вниз, и я переживал долгие, долгие секунды беспомощного ужаса в ожидании тяжкого удара об лед.
А были еще оранжевые люди. Каждый год после первого сильного снегопада кто-то из сидящих в мэрии нажимал на кнопку, и полчища людей в оранжевых куртках, новоиспеченных рабов из Таджикистана, Узбекистана или Неведомостана, выползали, точно армия мирных оккупантов, не то из-под земли, не то из пространств, лежащих за кольцевой дорогой. Они разъезжали по городу в допотопных грузовиках, сгребали лопатами снег, сооружая из него целые горы, и поливали сопротивлявшиеся им наледи химикатами, которые мало чем отличаются от оружия массового уничтожения. На моей улице они всегда отбрасывали снег на одну ее сторону, погребая под ним все машины, неосмотрительно там оставленные, — в эту зиму такая участь постигла ржавые «Жигули». И каждую ночь, часа в четыре, оранжевые люди с лопатами приходили скалывать лед с тротуаров и производили шум, который и покойника пробудил бы, — шум, представлявший собой нечто среднее между визгом скользящих по стеклу ногтей, грохотом судостроительного завода и воем бродячих котов. А худшим во всем этом была моя сволочная неблагодарность. Я ненавидел их и в то же время знал, что лишь благодаря глупой случайности лежу у себя в квартире, в тепле, а иногда и рядом с женщиной, а они надрывают под моими окнами спины.
Одним тягостным вечером в конце ноября я — вместо того, чтобы бежать в аэропорт, — поскакал к Маше, к ее магазину, расположенному неподалеку от станции метро «Новокузнецкая». Она меня не ждала. Я повернул налево, к Третьяковской галерее, миновал заброшенный храм и подвальное кафе напротив него, в котором побывал однажды, — дети высокопоставленных родителей слушали там песни протеста и изображали диссидентов. Магазин Маши сразу за этим кафе и стоял. Я заглянул в его витрину.
Маша — волосы ее были стянуты лентой, с какой принято изображать кэролловскую Алису, — сидела за столом и слушала молодую пару в нарочито потрепанной одежде, объяснявшую, что им требуется от сотового телефона. Входя в магазин, люди попадали в приемную, получали от автомата билетик с номером, а после ждали, когда их вызовут во внутренний офис, где трудилась Маша и еще несколько продавщиц. Ждать в приемной приходилось стоя, и это был ад кромешный, — примерно так же выглядел, по моим представлениям, трюм Ноева ковчега. (В то время мобильных телефонов было в Москве больше, чем жителей, главным образом, как уверяли многие, из-за мужчин, обзаводившихся вторыми номерами и трубками, чтобы спокойно разговаривать со своими любовницами.) В дальнем углу приемной завывала, точно роженица, какая-то женщина. Я протер запотевшие очки и начал проталкиваться сквозь толпу, но тут дверь внутреннего офиса отворилась и из нее вышла Маша.