Вот Генри — тот всегда хотел видеть море, сказала Анна. Она вспомнила, как однажды они стояли высоко-высоко в Рудных горах и Генри задался вопросом, можно ли вдали увидеть море. Действительно, облака и дымка, застилавшая горизонт, время от времени принимали такую форму, что казалось, они и вправду стоят над морем, где гуляют водяные вихри, а горные вершины превратились в туманные острова, возвышающиеся среди волн и ощетинившиеся своими острыми пиками. Сказав это, Анна надолго умолкла. Она мяла в руках носовой платок, складывала его вчетверо, снова разворачивала, минуты проходили одна за другой, а она продолжала сидеть. И когда я посмотрел на нее, то вдруг понял, что она никогда не переставала любить Генри Ружичку. Эта любовь жгла ее сердце, словно все случилось лишь вчера. Она не забыла ничего, помнила каждое слово, каждое утро просыпалась с одной и той же болью.
Анна рассказала, что в 1959 году Генри начал поговаривать об отъезде. Поначалу она не обращала на это внимания, поскольку высказывания Генри были случайными и невнятными, но постепенно он все больше погружался в свои мысли, а периоды меланхолии тянулись все дольше. Он мог подолгу таращиться на бабочек, порхающих высоко в воздухе, и рассуждать о том, что это бродяги, которые проводят зиму в Северной Африке, а летом отправляются в сторону Скандинавии и находят там благоприятные места обитания и вдоволь пищи. Генри рассказывал, что бабочки внутренним чутьем ориентируются по магнитному полю Земли, и если подняться высоко в небо, то можно было бы увидеть тысячи птиц, бабочек и других насекомых, огромными стаями несущихся под облаками, невидимых отсюда, снизу, человеческим глазом, они летят кто куда, по всему миру.
Анна потому не верила в отъезд Генри, что не хотела поверить. После того дождливого вечера, когда Генри, замерзший, впервые стоял у нее под окном и она пустила его к себе, многое стало для нее незаметным. Прошла целая вечность с тех пор, как к ней прикасался мужчина, сказала Анна; в двадцать два года, когда она узнала, что никогда не сможет иметь детей, она отказалась от мечты жить той жизнью, которая возможна для всех нас. И может быть, Генри на мгновение позволил ей представить, что эта жизнь доступна и ей, что с Генри можно быть здоровым, полноценным человеком.
Анна села рядом со мной. Поднялся ветер. Кусты томатов пригнулись, снова медленно выпрямились к небу, и мне показалось, что за те несколько дней, которые я провел рядом с ними, они вытянулись буквально на глазах. Земля медленно качнулась под нами, закачался весь сад, весь мир вздрогнул, ветер дул, проникая сквозь каменные стены, камни гудели на ветру, ветер лизал ветви деревьев, пронесся по руслам рек, долинам, равнинам, через узкие окошки ворвался в подвалы домов, обвил ножки кроватей и просочился меж пальцев рук, ветер, один и тот же везде и всюду, по всей земле, дыхание, заставляющее людей согнуться, замереть на месте, руки онемели, кастрюли бренчали на полке, тарелки звенели, скрипели опоры мостов, слова были подхвачены ветром и больше не достигали цели, заблудились и были услышаны не там и не тогда.
Анна сказала, что пришла к Генри домой шестого ноября 1960 года. Она постучала в дверь, никто не ответил. Дверь была открыта, но в комнате никого не оказалось. Вещи Генри в основном находились на своих местах, и Анна не сразу поняла, что он уехал. Сначала ее внимание привлекло одно, потом другое, со стены исчезла небольшая картина, которой Генри очень дорожил. Коллекция бабочек осталась на месте в кабинете, но, когда Анна открыла дверь шкафа, обнаружилось, что один ящик пропал. Исчезли его любимые книги, посуда была вымыта, постель заправлена, одежда аккуратно висела на вешалках. Она принялась искать письмо, весточку, хоть что-то. Обшарила ящики, стащила с кровати матрасы, перевернула ковры на полу. Анна продолжала искать, хотя уже понимала, что все бесполезно, поскольку люди, которые тогда уезжали, не оставляли после себя следов.
Она помнила, какой ужас охватил ее, и именно в тот момент поняла, что Генри для нее значил. Она не могла поверить, что он и вправду уехал, хотя впоследствии вспомнила, что часто думала: если Генри исчезнет, то именно так, внезапно, без прощаний. То, что произошло потом, она никогда не сможет себе простить. Она сказала, что стояла в комнате и чувствовала себя такой опустошенной и раздавленной, что отправилась в ближайшее отделение полиции и подала заявление об учителе по имени Генри Ружичка, который, по ее сведениям, собирался бежать из страны. Она сказала, что помнит, как в тумане шла через город в полицию, помнит жужжание зуммера, когда звонила в дверь полицейского участка, — этот звук она до сих пор слышит во сне. Она сказала, что помнит ржавые перила, холодные, когда касаешься их рукой, ведущую на второй этаж витую лестницу, в конце которой была дверь. И хотя она знала, что ее заявление лишь окончательно отберет у нее Генри, она не колебалась ни секунды и поступила так, как поступила.
Анна умолкла. Я не знал, что сказать. Наверное, ничто не могло ей помочь, если даже время оказалось бессильно. Я думал обо всем том, что она хранила в себе, и на мгновение даже пожалел, что приехал к ней. Пока мы сидели, я вспомнил о письме, которое всю дорогу держал при себе. Письмо я нашел в доме Генри Ружички в пачке других писем, но, в отличие от них, оно было не написано Анной Принц, а адресовано ей. По какой-то причине оно осталось у Генри неотправленным, возможно, многие годы пролежало в ящике его рабочего стола. Я нащупал письмо в кармане и подумал: может ли одно письмо что-то изменить? Я протянул конверт Анне и извинился за то, что забыл отдать его сразу. Анна взяла письмо, минуту повертела его в руках и положила на скамейку рядом с собой. На солнце конверт светился белизной. Я спросил, собирается ли она читать письмо, и Анна ответила, что не уверена, может быть, позже. Я знал, что, когда я уйду, она сядет на кухне, распечатает конверт и прочтет письмо, медленно, буква за буквой, оставаясь в последний раз наедине с Генри.
Анна спросила, не хочу ли я перекусить перед отъездом. Она сказала, что приготовила утром мясной рулет, которого хватит на целую роту. Нехорошо отправляться в путь голодным, добавила она. Я ответил, что она очень добра, но уже поздно и мне действительно пора идти. Это странно, добавил я, что, когда пытаешься найти простой ответ, все становится очень сложным, один вопрос превращается в два, два вопроса делением преобразуются в четыре, и вскоре уже не помнишь, с чего все начиналось. Анна улыбнулась. Она казалась такой же спокойной, как тогда, когда я увидел ее впервые. Эти теплые дни, кажется, никогда не кончатся, сказала она, и я не до конца понял, что она имела в виду. Приближалась середина лета, часы показывали самое начало пятого, небо было безоблачным, болезненно ярким, и, когда мы расстались, она осталась сидеть среди помидорных кустов. Пройдя немного, я обернулся, но уже не увидел ее.
III
12
Ночным поездом я уехал в Мюнхен, а оттуда на следующий день через Нюрнберг в Верону. Пейзаж менялся, дорога забиралась в горы, склоны Альп становились все круче. Прошлой ночью я не спал, и теперь, по мере того как мгла рассеивалась, превращаясь в утро, время текло очень медленно, непрерывным и равномерным потоком, не поделенное человеком на искусственные периоды, не тикало, а ползло беззвучно, как трещина, которая, в тишине продвигаясь вперед сантиметр за сантиметром, раскалывает столы, разрушает камень, подгрызает обочину дороги, извлекает из воспоминаний свою самую сокровенную форму. Оно пристало к коже, обосновалось в сердце, в моих хрупких, трещавших костях. Я закрыл глаза, закутался поуютнее в куртку и стал думать о Еве. Я думал о том, как она спит, свернувшись в кровати странной запятой, поджав колени. О том вечере два года назад, когда мы готовились к празднику. Была поздняя осень, в тот год холода наступили рано. Я слышал звуки, доносящиеся из ванной, — их порядок я уже выучил: шум душа, струящаяся вода, позвякивания и постукивания, гудение фена, тишина, когда она наклоняется к зеркалу. Сейчас ее лицо так близко к стеклу, что оно запотело от дыхания. Из щели под дверью пробивается свет, звуки с улицы кажутся далекими. Она обводит губы тонким карандашом, пудрит щеки кисточкой, и я вижу, как пудра облачком поднимается в воздух и тонким слоем покрывает редкие морщинки, появившиеся за последний год на ее лице. Слышу шум воды, потом он резко прекращается. Она вышла босиком и была именно такой, какой я ее себе представлял. Чуть влажная кожа, капли в волосах, выражение лица, которое я не смог понять.