… и снова, и снова. С каждым поздороваться, представить Ваньку, расспросить о здоровье и о родных, о здоровье родных, ответить на зеркальные вопросы, обменяться приветами чёрт те кому, обсудить кого-то… так что за час они, прошли едва ли километр, а скорее, сильно меньше.
Ванька начал уже было злиться, стараясь не показывать этого. Не на старика, разумеется, а скорее на всю эту ситуацию в целом, и отчасти на самого себя.
Ему, привыкшему к ритму жизни двадцать первого века, а потом и к московской торопливости, очень уж тяжело даётся эта основательность, и даже, отчасти, тормознутость предков.
С другой же стороны, а куда спешить-то? К барину? Так он что так, что этак огребёт…
— А и давай, — сцепившись языками с очередным приятелем, согласился на приглашение погостевать дядька Лукич, подёргав жёлтый от табака ус, — зайдём, попьём чайку.
— Ну, — обратился он к стоящему в сторонке Ваньке, — чего встал? Пошли, посидим у Митрича!
Бог весть, какой уж там чай. Вероятнее всего, по блокаде и достатку, спитой, о чём Ванька старался не думать, рассасывая морщинистую прошлогоднюю изюмину, деликатно взятую из кучки, лежащей на щербатой, зато фарфоровой тарелке, трофее, о чём с давней непреходящей гордостью обмолвился хозяин.
Сели, то ли по хорошей погоде, а то ли из-за духовитого попаданца, на открытом воздухе, возле узловатых виноградных лоз на заднем дворе, за самодельным столиком с большим медным чайником и разномастными чашками с блюдцами.
У Ваньки сложилось впечатление, что всё это бедняцкое богачество выставлено скорее из уважения к Лукичу, чем по необходимости. Скудость угощения, понятная и простительная, как бы компенсируется многочисленностью посуды и хлопотливостью низенькой говорливой хозяйки, суетящейся вокруг без нужды, а только лишь за-ради уважения.
Ну и разумеется — разговоры, разговоры… Неспешные, медленные, с подходцами, в которых пауз много больше, чем разговоров.
Его, любопытствуя, походя спрашивали иногда о чём-то, вроде как вовлекая в беседу из вежливости, и снова погружались в свои, стариковские разговоры, заполненные то здоровьем родных, то стародавними воспоминаниями.
' — Твою мать!' — разом вспотел попаданец, осознав наконец, что за этими неспешными стариковскими разговорами он, как бы заодно, рассказал о себе много больше, чем хотелось бы. Нет, он не рассказал о собственно попаданстве, но…
' — Твою мать! — всё так же мысленно подублировал он, совсем иначе оценивая дядьку Лукича и его знакомцев.
Да, они в лучшем случае еле могут читать и писать, но у каждого за плечами по двадцать пять лет непростой службы, и жизненный опыт, и умение налаживать отношения как с сослуживцами, так и с начальством, и выстраивать иерархию в кубрике, прибегая не только к насилию…
' — Это, получается, меня местному обчеству представили, — чуточки ёрнически постановил он, не вполне понимая, как к этому относиться. Наверное, хорошо… ведь хорошо же?
Отставники, ветераны в военном городе, они, наверное, могут… что-то. Будь он солдатом, или хотя бы ополченцем, старики, наверное, могли бы замолвить на него словечко, а так… но впрочем, лишним не будет. Наверное.
Домой…
… хотя какое там домой? В расположение Ванька добрался уже к самому вечеру, по темноте.
Он до самого верха переполнен впечатлениями, знакомствами и жидкостью в мочевом пузыре, потому что дошёл, а по большей части доехал, не сразу и не вдруг, передаваемый, как эстафетная палочка, с обязательными беседами и почти обязательным чаем, с каким-никаким, а угощением.
Эти знакомства, и отчасти размышления о них, несколько приглушили стресс. Хотя и понятно, что это ненадолго, но первое, и, наверное, самое тягостное ощущение от боя не на жизнь, а на смерть, от убийства, они сняли. Насколько этот терапевтический эффект окажется длительным, чёрт его знает…
— А-а, явился, — с предвкушающим злорадством констатировал попавшийся на дороге унтер, — Ну ужо барин задаст тебе сикурсу за этакое дезертирство! Как есть задаст!
Не сдержавшись, нетрезвый унтер от души наговорил всякого, из которого Ваньке стало ясно, что он, Ванька, есть холоп и раб, и Его Благородие для него хозяин. А он, унтер, пусть даже сам из крепостного сословия, есть человек служивый, царёв!
Как уж там он сдержался, чтобы не ответить служивому человеку матом, а может быть, и в морду, Ванька и сам не понял. Раньше и не подумал бы о таком, а сейчас…
После боя в нём многое переменилось. Раньше он, вполне, казалось бы, здраво, оценивал свои бойцовские возможности невысоко, то вот после с ним случилась некоторая переоценка ценностей… и возможностей.
Даже обрывки смешанных единоборств, которые он достаточно слабо знал в двадцать первом веке, и ни единого раза не отрабатывал в девятнадцатом, оказались не настолько бесполезными, как он думал. Пусть по больше части везение, пусть чудо… но ведь вспомнил же, и криво, косо… но выжил, и победил!
А фехтование? Всерьёз его не учили, воспринимая всё больше как манекен для отработки приёмов, но ведь, чёрт подери, учили…
Да и в седле, а хоть бы и без седла, охлюпкой, верхом он ездит так, как не всякий кавалерист способен. Одна из задач казачка — сопровождать барина на псовой охоте, в бешеной скачке по полям, уметь перетянуть нагайкой выметнувшегося из-под копыт зайца, и, было и такое (!) прямо с седла броситься на загнанного волка, удержать его, пока подоспевшие псари вяжут серого[i].
И пусть это был не матёрый волчара, а сеголеток, ну так и ему на тот момент не было ещё четырнадцати…
… но это всё не отменяет того факта, что он, Ванька, раб! Его можно пороть, бить в морду, продать, проиграть в карты и пропить. Он, Ванька, движимое имущество.
Выдохнув, он постарался выбросить прочь мысли о…
… разные мысли. Опасные.
Да и народ вокруг — тоже опасный, и его, Ванькины, навыки и умения, отнюдь не уникальны. Ну и самое главное… а потом что? Вот то-то…
Выдохнув ещё раз, и, чувствуя, как колотится сердце и пересыхает горло,