породить «одно-единственное число, которое не может быть другим». Речь об одном-единственном броске игральных костей, а не о выигрыше, полученном в результате нескольких бросков: только победное сочетание в результате одного броска может гарантировать продолжение игры [123]. Брошенные игральные кости уподобляются морю и волнам (у Ницше – земле и огню). Выпавшие определенным образом игральные кости составляют созвездие, нанесенные на них точки образуют число, «рожденное от звезд». Таким образом, стол для игры в кости оказывается двойным: море случайности и небо необходимости, полночь – полдень. Полночь, час, когда бросают кости… 2) Человек не умеет играть. Даже высший человек не способен произвести (émettre) новый бросок костей. Учитель стар, он не способен бросать кости на море и на небе. Старый учитель есть «мост», то, что должно превозмочь. «Тень мальчика», перо или крыло, прикрепленное к шапочке подростка «хрупкого телосложения, угрюмого и застывшего, изогнувшись, словно сирена», подходят для того, чтобы бросать снова. Возможно, это образ Диониса-ребенка или же образ детей с Блаженных островов, детей Заратустры? Игитур у Малларме предстает ребенком, взывающим к своим пращурам, и это не люди, а Элохим: чистая раса, «похитившая у абсолюта его чистоту, чтобы самой стать абсолютом и оставить от него всего лишь идею, которая находит свое высшее выражение в необходимости». 3) Это метание игральных костей является не просто безрассудным и иррациональным, абсурдным и сверхчеловеческим актом, а представляет собой трагическую попытку и трагическую мысль по преимуществу. Идея театра, разработанная Малларме, знаменитые соответствия и уравнения «драмы», «мистерии», «гимна» и «героя» свидетельствуют о рефлексии, которая весьма схожа с Рождением трагедии, даже если она объясняется нависающей над ней тенью Вагнера, их общего предшественника. 4) Число-созвездие является или могло бы быть книгой, произведением искусства как высшим выражением и оправданием мира. (По поводу эстетического оправдания существования Ницше писал: на примере художника заметно, «как необходимость и игра, конфликт и гармония бракосочетаются, чтобы породить произведение искусства» [124].) Именно роковое и звездное число способствует возобновлению бросков игральных костей, поэтому оно – книга одновременно уникальная и постоянно обновляющаяся. Малларме недвусмысленно утверждает множественность смыслов и интерпретаций, но они соотнесены с другим утверждением – утверждением единства книги или текста, «неподкупного, как закон». Книга – это цикл и присутствующий в становлении закон.
Сколь бы точным ни было сходство между Ницше и Малларме, оно остается поверхностным. Ибо Малларме всегда понимал необходимость как упразднение случайности. Малларме понимает бросок игральных костей так, что при этом необходимость и случайность противостоят друг другу как два понятия (termes), причем второе должно отрицать первое, а первое второму может лишь угрожать. Бросок костей будет успешным лишь тогда, когда устранена случайность; неудачен он как раз потому, что случайность еще некоторым образом существует: «по причине того единственного шага, в котором оно (человеческое действие) себя реализует, заимствуя для этого средства у случайности». Поэтому число, выпадающее в результате броска игральных костей, всё еще случайно. Часто отмечалось, что поэма Малларме встраивается в старую метафизическую традицию двойственности миров; случайность выступает как существование, которое следует отрицать, необходимость – как отличительная черта чистой идеи или вечной сущности. Так что надежда, возлагаемая на бросок костей, состоит в конечном счете в том, что он найдет свою умопостигаемую модель в ином мире – созвездие, которое вберет его в себя «на <…> свободной и возвышенной поверхности»[125], где не существует случайности. Созвездие оказывается результатом не столько броска игральных костей, сколько его переходом через предел или в иной мир. Не стоит задаваться вопросом о том, какой из аспектов побеждает у Малларме – обесценивание жизни или превознесение умопостигаемого. В ницшевской перспективе оба эти аспекта неразделимы и составляют сам «нигилизм», то есть способ обвинения жизни, ее осуждения и вынесения ей приговора. Всё остальное – лишь следствия этого. Раса Игитура – не раса сверхчеловека, а эманация иного мира; хрупкое телосложение – не ребенка с Блаженных островов, но Гамлета, «горестного принца утеса», о котором Малларме в другом месте говорит так: «…сокрытый король, неспособный к становлению». Иродиада – не Ариадна, а холодное порождение ресентимента и нечистой совести, дух отрицания жизни, которая гибнет от горьких упреков, обращенных Иродиадой к Кормилице. Малларме считал произведение искусства «справедливым», но справедливость эта – не справедливость существования, а всё еще справедливость обвиняющая, которая отрицает жизнь, видя в ней катастрофу и немощь [126]. Вряд ли будет чрезмерным (даже с учетом атеизма Малларме, атеизма, который не был бы без этого интересным), если моделью театра мечты мы признаем мессу: мессу, а не мистерию Диониса… На самом деле редко кто продвигался столь далеко во всех смыслах в этом извечном действе обесценивания жизни. Малларме – это бросок игральных костей, но пересмотренный с точки зрения нигилизма, интерпретированный в перспективе нечистой совести или ресентимента. Итак, бросок игральных костей превращается в ничто, если он оторван от утвердительного и оценочного контекста, от невинности и утверждения случайности. Бросок костей превращается в ничто, если при этом противопоставляются случайность и необходимость.
15. Трагическая мысль
Идет ли здесь речь исключительно о психологическом различии? О различии настроения или тона? Мы должны сформулировать принцип, от которого в целом зависит философия Ницше: ресентимент, нечистая совесть и т. д. психологически не обусловлены. Ницше называет нигилизмом комплекс действий по отрицанию жизни и обесцениванию существования; он анализирует основные формы нигилизма – ресентимент, нечистую совесть, аскетический идеал; он называет духом мести единство нигилизма и его форм. Итак, нигилизм и его формы не сводятся ни к психологическим детерминациям, ни к историческим событиям или идеологическим течениям, тем более – к метафизическим структурам [127]. Несомненно, дух мести выражается биологически, психологически, исторически и метафизически; дух мести есть некий тип, он неотделим от типологии, главного раздела философии Ницше. Но вся проблема заключается в характере этой типологии. Совершенно не являясь психологической чертой, дух мести – это принцип, от которого зависит наша психология. Не ресентимент относится к психологии, а вся наша психология, сама того не осознавая, сводится к ресентименту. Схожим образом, когда Ницше показывает, что христианство пропитано ресентиментом и нечистой совестью, он превращает нигилизм не в историческое событие, а скорее в стихию истории как таковой, в двигатель всемирной истории, знаменитый «исторический смысл» или «смысл истории», который в определенный момент находит свое наиболее полное выражение в христианстве. Поэтому когда Ницше критикует метафизику, он делает нигилизм предварительным условием всякой метафизики, а не выражением отдельно взятой метафизической системы: не существует метафизики, которая не судила бы и не обесценивала существование от имени сверхчувственного мира. Речь даже не о том, что нигилизм и его формы являются категориями мысли; ведь категории мысли как мысли разумной –