в центре города. Он так и остался в городе, и бродил по малолюдным улицам, разговаривая с Натали или храня молчание, а потом пошел с нею в ее далекий дом на окраине города. Люди видели, как они идут туда вместе, и, поскольку они даже не пытались этого скрыть, в городе полыхнули сплетни.
Когда Джон Уэбстер вернулся в дом, считавшийся его домом, жена и дочь уже лежали в постелях.
— Я очень занят на фабрике. Не удивляйся, если какое-то время буду редко появляться, — сказал он жене наутро после того, как рассказал Натали о своей любви.
Он не был намерен и дальше заниматься стиральными машинами или продолжать свою семейную жизнь. А что он будет делать вместо этого, ему было пока не очень ясно. Прежде всего, он будет жить с Натали. Пришло время для этого.
Он сказал обо всем этом Натали в тот первый вечер их близости. В тот вечер, после того как все ушли, они вместе отправились на прогулку. Они шли по улицам, а люди в домах сидели за вечерней трапезой, но мужчина и женщина и не вспоминали о пище.
У Джона Уэбстера развязался язык, и он пустился в разговоры, а Натали молча его слушала. Незнакомые горожане превратились в его пробужденном мозгу в романтических персонажей. Его воображение жаждало поиграть их образами, и он ему не противился. Они шли мимо жилых домов по направлению к пустырю за городом, и он не умолкая говорил о людях в домах.
— Видишь ли ты все эти дома, Натали, женщина моя? — говорил он, взмахивая руками вправо и влево. — Скажи мне, знаешь ли ты, знаю ли я о том, что творится за этими стенами?
На ходу он глубоко дышал, точно так, как до того в конторе, когда шел через комнату, чтобы опуститься на колени у ног Натали. Маленькие голоса внутри него продолжали говорить. Когда он был мальчиком, на него порой находило что-то подобное, но никто не понимал беспорядочной игры его фантазии, и со временем он пришел к мысли, что давать фантазии волю глупо. Затем, когда он стал юношей, произошла новая пронзительная вспышка жизни его воображения, но потом она застыла в нем, заледенела из-за страха и пошлости, порожденной страхом. Но теперь воображение вновь разыгралось как бешеное.
— Взгляни, Натали! — вскричал он, остановившись на тротуаре: он схватил ее за руки и принялся в ослеплении раскачивать их из стороны в сторону. — Взгляни, каково это. Эти дома кажутся совершенно обычными, такими же, как те, в которых живем мы с тобой, но они совсем не такие. Понимаешь, эти стены — они просто торчат себе и торчат, как декорации на сцене. Стоит подуть на них — и они опрокинутся, один язычок пламени может пожрать их за час. Готов поспорить, ты думаешь, что люди за стенами этих домов — обычные люди. Но это совсем не так. Ты ошибаешься, Натали, любовь моя. Женщины в комнатах за этими стенами — прелестные милые женщины, ты просто возьми и войди в эти комнаты. Они увешаны прекрасными картинами и гобеленами, а у женщин на запястьях и в волосах украшения. И так мужчины и женщины живут в своих домах, и среди них нет хороших людей — только прекрасные, и рождаются дети, и их фантазиям дозволено буйствовать и резвиться где пожелает душа, и никто не относится к себе слишком серьезно и не воображает, будто итог жизни человека зависит лишь от него одного, и люди выходят из своих домов на работу по утрам и возвращаются вечером, и где они берут все это богатство жизненных услад, какое у них есть, я никак не возьму в толк. Наверное, дело в том, что в мире действительно в таком избытке всякого богатства — и они это поняли.
В свой первый вечер они с Натали вышли за пределы города и побрели по проселочной дороге. Они прошли по ней с милю, а потом повернули на примыкающую к ней тропинку. Рядом с тропинкой росло большое дерево, и они подошли, чтобы прислониться к нему и постоять так, молча, рядышком.
Он рассказал Натали о своих планах после того, как они поцеловались.
— В банке лежит тысячи три или четыре долларов, и фабрику можно сбыть еще за тридцать-сорок тысяч. Я не знаю, за сколько ее можно сбыть, может, она вообще гроша ломаного не стоит. Как бы там ни было, я сниму тысячу, и мы с тобой уедем. Думаю, я оставлю жене и дочери какие-нибудь бумаги, подтверждающие право собственности на дом. Это, думаю, мне стоило бы сделать. Значит, мне придется поговорить с дочерью, заставить ее понять, что я делаю и почему. Пожалуй, я почти не верю, что ее можно заставить понять, но я должен попытаться. Я должен попытаться сказать что-то такое, что задержится у нее в голове, — чтобы она в свой черед научилась жить, не закрывать, не запирать дверей своего существа, как были заперты мои собственные двери. Знаешь, на это может уйти недели две-три — на то, чтобы обдумать, что я хочу сказать и как. Моя дочь Джейн ничего не знает. Она обычная американская девочка, самый что ни на есть средний класс, и я помог ей такой стать. Она девственница, а этого, Натали, ты, боюсь, не понимаешь. У тебя твою девственность украли боги — а может, это была твоя старая мамаша, которая напивалась и называла тебя по-всякому, а? Наверное, это-то тебе и помогло. Тебе до того хотелось, чтобы что-то сладостное, чистое произошло с тобой, что-то в самой твоей глубине, и потому ты ходила с раскрытыми дверями своего существа, да? Их не приходилось взламывать. Ни девственность, ни приличия не сковывали их засовами и замками. Твоя мамаша, должно быть, уничтожила в вашей семье всякое представление о приличиях, а, Натали? Что может быть лучше в этом мире, чем любить тебя и знать: что-то в тебе есть такое — твой возлюбленный даже помыслить не сможет о том, чтобы вести себя как дешевка, как человек второго сорта. О моя Натали, ты женщина, которую необходимо любить.
Натали не отвечала; быть может, она не понимала этого хлынувшего из него потока слов, и Джон Уэбстер перестал говорить и переместился так, что