Сколько ни молились, сколько ни просили, сколько верных и мерзких на вкус снадобий от армянина-аптекаря ни перепробовали — все без толку, и постепенно супруги оставили попытки. Лидия знала, что за глаза ее называют «яловкой», чтобы отличать от других живших в городе Лидий. Но прозвища редко бывают приятными, а другим давали и похуже. К тому же вокруг было столько детей-бродяжек, нуждавшихся в заботе и сносивших ласковые тумаки, да еще полно племяшек с крестниками, так что хлопот и суматохи доставало. Лидии особенно нравилось усадить малышей в кружок и рассказывать страшные истории: про отрубание голов, про волков, которые подстерегли людей в горах, забросали снегом, чтобы ослепить, и выгрызли им кишки. Иногда они все вместе замечательно стонали, изображая стенания горы Солимы осенью, когда она призывает избранных в рай. Случайные прохожие ужасно пугались, а потом слышали взрыв детского хохота.
Покончив с завтраком, отец Христофор облачился в рясу, надел крест и черную шляпу.
— Накидка сзади не сбилась? — спросил он.
Лидия аккуратно расправила материю у него спине и сказала:
— У тебя косица засалилась. Точно огрызок веревки, который к берегу прибило.
— Ничего, это терпит. Уладим вечером, перед походом к могиле. У тебя все приготовлено?
— Еда, считай, готова, кое-какие мелочи сделаем сегодня. Но это такая нервотрепка! Боюсь, Поликсена опять вся испереживается.
— Меня другое тревожит — появится ли Рустэм-бей из-за всех этих слухов.
— Слухи — ерунда! — Лидия возмущенно фыркнула. — Все про них знают, и никто не верит. Надо ж додуматься — мать Поликсены сварила отраву, чтобы погубить семью аги! Зачем ей? Просто курам на смех! А кто же им дал отраву-то? Никто! Поотрезать бы языки тем, кто пустил сплетню! Все же знают, что семья погибла от чумы, которую принесли с хаджа. А нам пришлось готовить вдвое больше еды, потому что припрется толпа любопытных.
Христофор сел на диван, и Лидия, опустившись на колени, надела ему башмаки. Для мужа, широкозадого и толстобрюхого, как большинство христианских священников, самостоятельное обувание превратилось в непосильную задачу.
— Я вот думаю, — сказал он, — почему ее братья и сестры согласились провести обряд на два года раньше? Ведь рискованно.
— Сон есть сон. — Лидия поднялась на ноги и заправила под платок выбившуюся прядь. — Если мать является во сне и велит что-то сделать, надо исполнять. Сегодня все сами убедятся, что старуха невиновна, вот увидишь.
— Дай-то бог, чтоб с Рустэм-беем ничего не случилось, — покачал головой священник и отбыл, прихватив два вместительных мешка, сшитых из старых ковриков. Он вышел спозаранку, собираясь по очереди заглянуть в каждый христианский дом, чтобы жители воспользовались традиционным правом вознаградить его духовный труд дарами не столь возвышенными, сколь жизненно необходимыми. Естественно, находились такие, кого всякий раз случайно не оказывалось дома, были и ревнивцы, с подозрением воспринимавшие визиты попа к их женам, но в целом принимали его с почтением, а подарки открыто подносили и мусульмане, желавшие подстраховать свои отношения с Богом ставкой на двух верблюдов.
Христофору самому не нравилось это своего рода попрошайничество, и он, несмотря на самый радушный прием, неизменно краснел, едва открывалась дверь. Согласно местной примете, священник переступал порог с правой ноги, зная, что выберется обратно лишь после того, как умнет обязательное угощение. Невзирая на солидные телеса, отец сладкого не любил и через силу справлялся с порциями лукума, хошмерима и баклавы[20], подававшимися на медных подносах застенчивыми дочерьми, которые, опустив взгляд долу, целовали ему руку. Откушать приходилось в каждом доме — такова цена доброго запаса баклажанов, помидоров, зелени, чеснока, сушеных бобов, петушиных ног и котлет, с которым Христофор через несколько часов возвращался к Лидии.
— Мне нехорошо! — жаловался священник, валясь на диван и обеими руками хватаясь за живот. — Я съел столько меда и халвы, что неделю буду страдать от разлития желчи.
— Скажи спасибо, что на свете так много добрых людей, — отвечала жена.
Еще одна напасть, подстерегавшая священника на традиционных обходах, принимала вид самого назойливого и несносного городского нищего, докучавшего Христофору именно в первое число месяца, когда тот шествовал с мешками съестного. Этот нищий, как и Пес, появился в городе неизвестно откуда, но предполагалось, что его вышвырнули из родной деревни и он бродяжил, пока не нашел пристанища в Эскибахче. Темное худое лицо, лохмотья одежды, какую носят курды, наводили на мысль, что побирушку принесло с северо-востока и он преодолел бескрайние равнины Анатолии и исполинские ущелья Тавр в поисках места, где не бывает снега зимой и можно нищенствовать, не рискуя замерзнуть насмерть. Был ли нищий мусульманином, сирийским христианином или езидом[21]— неизвестно, поскольку он поносил одинаково всех. Его называли просто «Богохульник», он не пропускал ни священника, ни имама, ни раввина, не обрушив на них оскорбительную брань. Эти дикие, неуправляемые припадки появились у него, едва он научился говорить. Только он знал, сколько пришлось вынести отцовских порок и нагоняев от матери с тетками, чьи визгливые упреки до сих пор крутились и толклись в голове, когда Богохульник безуспешно пытался заснуть. Запутавшийся в себе попрошайка обитал в подворотнях, и все его избегали, за исключением тех, кто находил забаву в этом неизведанном безумии. Озорники приводили его в кофейню и выталкивали на улицу, завидев на горизонте ходжу Абдулхамида или отца Христофора.
И теперь у священника ухнуло сердце, когда Богохульник загородил ему дорогу. Они столкнулись нос к носу на узкой крутой улочке, которую вдобавок перегородила ослица Али-снегоноса с мокрыми от подтаявшего льда боками. Приподняв копыто, терпеливое животное дремало, пока хозяин таскал лед в соседний дом. На лице Богохульника появилась странная ухмылка, бешено задергался глаз. Священник вздрогнул, когда нищий схватил его руку, поцеловал с беспощадной издевкой и, замахав перед лицом костлявыми лапами, завопил:
— Огурец тебе в жопу!
— Тихо, тихо! — прохрипел священник, чувствуя, как сильнее краснеют румяные щеки, а в груди закипают злость и обида.
— Пастис! Анани сикейим! Малака![22]
Христофор огляделся — не слышит ли кто, — и сказал:
— Полай, собака, да и оближись! Может, заткнешься? Неужели так трудно?
В голове звенели разноязыкие оскорбления Богохульника. День, начавшийся с дурного сна, теперь окончательно испорчен. Христофор попытался плечом оттеснить нищего с дороги, но тот вцепился в рясу и, глядя с неизбывной тоской, закричал: