году, когда училище было закрыто и слито с ташкентским, Беньков был разруган за космополитизм, хотя ругать его за это, конечно, не стоило. Когда же туда поступил Семенов, картины эти стояли вне критики — они считались верхом совершенства. Апологетика эта была столь же провинциальной, как и обвинение в космополитизме.
Яркие халаты и тюбетейки, заросшие виноградом дворики, минареты, мечети, базары, плохо нарисованные узбекские лица в этой пестрой кутерьме — и все в намеке незавершенности. Краска на холстах нанесена очень неровно: то толстыми нашлепками, то впритирочку, а то и вовсе просвечивает между мазками серый девственный холст…
«Этим картинам цены нет! — говорят Семенову бывалые студенты-старшекурсники. — Ты только посмотри, как сияет, и льется, и блестит, и переливается, и сверкает на холстах солнце! Ослепительное солнце! А чем оно сделано?»
Студент Семенов водит носом по поверхности холста, по мазкам краски, ничего не соображая.
«Белилами оно сделано! — орут ему в ухо. — Цинковыми белилами! Ни в коем случае не свинцовыми, потому что свинцовые быстро темнеют. Цинковыми — ясно?»
Студент Семенов ощущает носом толстый мазок белил.
«А теперь отойди! — опять кричат ему в ухо и оттаскивают от картины на два-три метра. — Смотри! Видишь ты белила?»
«Вижу!» — глупо отвечает Семенов.
«Ни черта ты не видишь белил! — возмущенно орут на Семенова. — Олух ты! Ты видишь не белила, а солнце! Ослепительное азиатское солнце! Оранжевое, голубое, желтое, красное, синее! Как в спектре! А в результате оно белое! Белое солнце! Видишь ты солнце? Ну?!»
«Вижу! — орет бедный Семенов. — Я вижу солнце!»
«Ну, вот! — говорят ему торжествующе. — Вот это оно и есть — школа Бенькова!»
Новоиспеченный студент Семенов стоит потрясенный. Ему надо приобщиться к этому таинству писания солнца белилами. Как это велико и как… и как просто! А почему так просто?
«Все великое просто, — говорят Семенову. — И чем величавее, тем проще. Из чего состоит белый цвет? Из спектра основных цветов! А во что они все объединяются? Опять в белый! Потому и надо их писать белилами! Гениально просто. Живопись Бенькова правильна, потому что она верна! Ясно?»
31
Дойдя до середины речного плеса — дальше вниз по Вангыру опять белели пороги, — Семенов остановился. Тихо было вокруг, умудряюще тихо, если не считать шума реки. Этот шум заполнял весь мир — но странно: именно рев реки создавал эту умудряющую тишину, в которой так хорошо думалось и вспоминалось. Рев реки как бы создавал для Семенова тот первозданный музыкальный фон, который отгораживал его мозг от всего случайного и мимолетного, от привычной суеты московской жизни и позволял думать и размышлять о главном: о прошлом. Потому что главным для Семенова оставалось прошлое, его непреодолимое прошлое, с которым связан был смысл его существования, его прихода в этот мир, и которое требовало от Семенова неразрешимых ответов. Может быть, именно поэтому — а не только из-за рыбалки и пейзажей — он так любил сюда приезжать: здесь он мог спокойно сосредоточиться и думать — разрешать вопросы. Здесь он мог громко разговаривать сам с собой и со своими видениями, Река, которая была его главным слушателем, безразлично принимала его слова и мысли и безразлично топила их в шуме порогов.
Окинув глазами плес — тут совсем не было торчащих из воды камней, — он отошел в воду почти по пояс, чтобы не зацепить при забросе за деревья, — и размахнулся, и далеко бросил блесну слева направо — вверх по течению…
Крутя катушку, он подтаскивал блесну и улыбался своим воспоминаниям о Бенькове. Он нарочно посмотрел, прищурившись, в сторону солнца, висевшего над вершинами гор: на расплавленный воздух, на зеркало плеса, на все вокруг — в надежде увидеть где-нибудь хоть мазок чистых белил — их не было! Все цвета спектра были, а белил не было.
«Боже мой, — подумал Семенов, — сколько нужно было смотреть на этот мир, чтобы не увидеть в нем проклятых белил!»
Подтащив блесну к самым ногам, Семенов поднял ее на воздух и, размахнувшись, снова забросил далеко в плес — почти до другого берега, но вниз — и опять стал подтаскивать, то быстрее, то медленнее, чтобы блесна в воде веселее играла…
32
— Ну, что же дальше-то? — слышит он голос Дюрера. — Что вы еще расскажете мне о белилах?
— И не скучно вам со мной? — весело спросил Семенов. — Ведь я же рыбу ловлю.
— А вы ловите, — отвечает Дюрер. — Ловите и рассказывайте. Одно другому не мешает.
— Пожалуй, что так, — согласился Семенов. — Так вот… был у нас еще один своеобразный художник — совсем иного порядка. Я о нем уже мельком вспоминал — помните, когда бежал в парк на свидание с Монной-Лидой?
— Грюн, кажется? Вы еще обвинили его в обжорстве…
— Да. Преподаватель старшего курса Виктор Христианович Грюн.
— Немец?
— Да, из русских немцев.
— В мои времена, — говорит Дюрер, — в Россию уезжало много немцев. И голландцев. Как у вас, кажется, говорят: за длинным рублем. Это были в основном ремесленники… но Самарканд! В Самарканд никто не уезжал.
— В Самарканд Грюн попал во время войны… той самой, о которой я вам рассказывал. В первой половине двадцатого века. Я тоже попал туда из-за этой войны. Ее затеяли ваши соотечественники…
— Весьма сожалею. Я ненавижу войну!
— Я тоже, — сказал Семенов.
— Ну, так что же Грюн?
— Грюн был, очевидно, далеким потомком тех ваших ремесленников, которые когда-то к нам приехали. Грюн тоже остался ремесленником — и прекрасным! Хотя в этом, отчасти, было его горе: на истинного художника он не тянул. Он хорошо рисовал, но в его рисунках не было полета, души, фантазии… И живописи, как таковой, у него тоже не было — он раскрашивал свои рисунки, понимаете?
— Вполне, — отвечает Дюрер.
— В высшем смысле студенты его не уважали. И вместе с тем отдавали ему должное: он был у нас Богом Халтуры…
— Не совсем понимаю…
— А вы слушайте! — перебил Семенов. — Сейчас все поймете. Слово «халтура» занимает особое место в жаргоне художников нашего века…
33
Семенов все бросал, стоя в воде, — то на середину плеса, то вверх, то вниз — но поклевок не было… У него даже руки заболели. Он вспомнил, что врач, перед отъездом сюда, рекомендовала ему избегать резких движений. Он, конечно, не сказал ей, что будет спиннинг бросать. Говорил только об этюдах. «Этюды — пожалуйста! — сказала она. — Я даже удивляюсь, как это при вашей профессии вы инфаркт заработали… Живопись — это самое полезное занятие!»
«Балда! — подумал Семенов. — А нервы? Да и будто я занимался одной только живописью! Живопись была всю жизнь моей целью. Но добивался я ее разными средствами… не исключая всего резкого».
Подтаскивая в прозрачной воде нехотя вращавшуюся блесну, он увидел