ошеломлен. И остановится. Вот «Герника» Пикассо – это образ фашизма, образ разрушения, но это прежде всего образ страдания, там есть что-то выше обвинения конкретному фашизму. Это просто образ страдания. Даже тот, кто не любит такую живопись, кто не готов это воспринимать, остановится. Или черный квадрат. Это образ конца. Это не начало, это конец. Ошибаются те, кто думает, что это начало, сколько жуликов потом пошли по этой дороге в никуда… Это конец. Он-то декларировал это как конец, конец культуры, конец живописи, конец мира. Живопись пришла к своему концу. Это образ, сильнейший причем, мощнейший образ своего времени – это «Новое». И это было абсолютно новое, так никто никогда не делал. Это был знак, это была формула конца. Теперь вы понимаете, в каком направлении надо работать?
Пока, счастливо!
3 ноября 2020 года. Время
…Тут все дело в том, братцы, как вы все эти прелести на сцене сделаете. И как долго я смогу на это смотреть, набирая смыслы. Я ведь тоже все это люблю, когда-то книжка у меня даже была – русские Кулибины: щетка для чесания ковров, которой, наверное, нет в магазинах, сделанная из старой калоши… Кулибин бы не придумал такое… То, что вы показываете, это мое, я из этого состою… И я очень хотел бы это увидеть и через это Россию понять. А через это можно. Но возникает вопрос времени. Театр – это время. Что происходит на сцене минута за минутой? Как бы вы ни любили старые калоши, они на сцене не должны через пять минут загнуться, они должны жить придуманной вами жизнью. Полтора-два часа с калошами должно что-то происходить. Хорошо, что вы их любите, хорошо, что вы вообще любите, – это первое! Теперь к этому первому нужно прибавить второе. А второе – это время.
Через что? Вот мой папа так и говорил: «А через что? Через что?» В нашем случае это старые калоши и то время, которое они проживут на сцене. Сцена – это язык. А язык – это не только буква, но и предложение. И богатство языка в том, сколько и каких предложений ты можешь написать этими буквами. Очень хорошо, что вы столкнулись с этим. Это, собственно, то, чем мы сейчас и занимаемся.
Ну, я уже вам мозги проел про наши «Недосказки», но «Недосказки» начались с того, что Вера оголила себе плечо и нарисовала на нем глаз. Они в нас, понимаете? Они – в нас. Это меня пробило. Всё – мы стали делать спектакль. Здесь Иван-царевич, и здесь Лягушка, а здесь будет Красная Шапочка… Мы будем делать вот так руками, на которых нарисованы губы, и она этими «губами» будет есть какой-то шарик, то есть ягоду. Они в нас. Мы их из себя, понимаете, сделали – вот здесь, здесь и здесь… Это так страшно вообще-то было и так прекрасно! Прекрасен был процесс деланья. Я помню, это где-то было в мастерской… Вера надевала такой парик из пакли и становилась Иваном-царевичем – глаз во рту, рот нарисован на шее… Она начала жарить лягушку, наклонялась, наклонялась над горелкой – и это как все вспыхнет! Это было на грани сумасшествия от удовольствия… Мы их рождали из себя, и все было связано какой-то общей безысходностью: родился – умер, родился – умер… Такая Россия: рождаются чудики, и все из нас. Прекрасная Этель такая, вы ее видели, она была еще на пятнадцать лет моложе, просто глаз не отвести, я не мог с ней даже разговаривать, не знал, куда смотреть просто, это чудо какое-то было… И она из себя какую-то невесту сделала, от которой муж уходил на войну, и пилила себе ногу, чтобы сделать себе из нее ребенка… Это был ход театральный – доставание ИХ из себя. Процесс доставания ИХ из себя – это и был спектакль на полтора часа.
Вот как съесть эту милейшую кашу русскую, от которой тошнит и от которой в восторг приходишь? На пьяных мужиков смотреть – мало удовольствия. Ну, мало удовольствия вообще-то на пьяных мужиков смотреть, правда? Ну, я как-то не люблю на пьяных мужиков смотреть. Но мать с ребенком и Петрова-Водкина не выкинешь, и иконопись не выкинешь, это же нежность, нежность от идиотизма, и идиотизм от нежности, и вообще это страна каких-то странно нежных и жестоких дебилов. Все это действительно так. И Островский, корень русской драматургии, он про это. Это язык такой, имена такие, ситуации такие, смешно так же и жестоко так же.
Просто какие-то пузырьки внутри начинают бежать, когда наскочишь на это сочетание несочетаемого… Невозможно только одно. Невозможно, что это невозможно. Это возможно, это точно. Я не знаю пока ни одного способа для вашего спектакля про Россию, но только пузырьки могут завести. Вот что мне кажется. Буква, время и пузырьки. (Пауза.)
А вы ждали, что я что-то скажу вам и сразу все будет понятно?
Вот, кстати, у нас ребята-пятикурсники делали сказки… «Летучий корабль». Это было симпатично. Они сделали каждый свой корабль, очень сложный, очень сложный, кто-то сделал из макарон, купил пятьдесят пакетов разных макарон, кто-то еще что-то, просто настоящее рукоделие… Они шли из той комнаты, сюда взбирались по лестнице и со второго этажа пускали свои корабли, потому что сказано, что кто придумает летучий корабль, тому то ли принцессу, то ли еще что-то. И они сбрасывали свои корабли со второго этажа, веря, что они полетят, и все это вот здесь, все эти макароны, все эти изделия одноразовые, сделанные с такой любовью и верой, – в кучу! Здесь куча была вот такая!.. И выходила Аня, которая была тем самым дурачком из сказки, которая бутылку кем-то оставленную на подоконнике взяла, что-то в нее вставила, какую-то кисточку что ли, какую-то мачту глупую поставила… Я не помню сейчас технологию, но в общем – он полетел. Эта дурь, она полетела, просто дурь по сравнению… И это было интересно. Во-первых, жалко было смотреть – такая красота разбивается. Это было физически интересно, потому что очень изощренно… А во-вторых, было интересно, как Аня – а она была еще привязана за одну ногу, потому что ее мама привязала, чтобы она не ходила на это соревнование, она скакала на одной ноге – как она делала то, что полететь ну никак не может… И полетело!
Или как она «Чайку» чеховскую сделала: она нарисовала чайку на верху стены метра четыре и сказала, что