свое определение через понятие «бездомности» и «бесприютности»[48]. Тургенев осваивает эту территорию – по крайней мере в повествовательном смысле, так как создает в «Поездке» образец произведения о природе, сочетающего прилежное наблюдение, внутренний голос образованного индивида и наполненные символами опыт и устную культуру местных традиций с их особым отношением к миру природы. В изложении Тургенева отмечаются эмоциональная чрезмерность, осознанная тяга к ностальгии и рассудок, который то отступает, то избавляется от влияния эмоций в процессе поиска истины. Как механизм прочтения ландшафта – в самом широком, сложном смысле этого слова – манера Тургенева кажется достойной подражания.
Глава 2
Заповедная Россия
Мельников-Печерский и святые места в лесах
Под этой дымкою густою,
Сквозь этот занавес лесов
Все видится необычайно:
Как будто бы облечена
Непроницаемою тайной
Непроходимая страна.
Игумен Антоний (А. П. Бочков).
Поэма Зеленецкий лес (1850-е)
Есть ли еще заколдованные леса на свете?
Н. Боев. Картины лесной жизни (1871)
На страницах «Русского вестника» за декабрь 1871 года читатели могли ознакомиться с подборкой литературных «картин лесной жизни» ныне забытого Н. Боева. Эти зарисовки, преподнесенные автором как «эпизоды из неоконченной повести», описывают приключения и случаи из жизни городского жителя, получившего европейское образование русского по фамилии Ельновский. Путь его лежит в сердце русских северных лесов, в места, кажущиеся полной противоположностью суетному, подчеркнуто современному Петербургу. Ельновский возвращается в свои фамильные земли и обнаруживает в русской глубинке «настоящую жизнь» и «удивительный народец». Проведенный в эту реальность безымянным бородатым стариком, возникшим из-за какого-то дерева, Боев рисует картины, которым суждено стать чередой откровений для читателей-горожан, напоминающей «Картинки с выставки» Мусоргского (1874) в изображении хрестоматийных образов некоей исконной русской жизни, сокрытой в мире одновременно загадочном и пугающе знакомом [Боев 1871: 578–579, 591–592][49].
Хотя многие центральные мотивы повести Боева обнаруживаются и в тургеневской «Поездке в Полесье» – будь то сама дорога, непроходимые северные заросли, отсылки к российской истории, крестьянин, возникающий и исчезающий в чаще, – «Картины лесной жизни» в значительной мере определяются религиозной системой координат, преимущественно отсутствующей в тексте Тургенева. Боевский лес ассоциируется с православным иночеством и монахами-отшельниками средневековой Руси – Нилом Сорским – и исихазмом (духовной практикой безмолвной, бессловесной молитвы), оглашаемыми церковными песнопениями лесными полянами, монастырскими стенами «незыблемой твердыни веры и молитвенных храмов», а вовсе не с «гордыми», как подчеркивает Боев, и запятнанными кровью замками средневековой Европы (или же колониями для ссыльных Нового Света). Фактически эти леса находятся в сотнях километров на северо-восток от тургеневского Полесья, по сути же боевский лес располагается и того дальше от грозной чащи, описанной Тургеневым в 1857 году. Покрывало Изиды сменил кадильный дым.
Повествование Боева приглашает в лес, взращенный на истине и религиозной традиции. Тургеневское повествование, смею предположить, целиком об отчуждении от мира леса. Аллюзии Тургенева касательно характеристики местности и исцеления тонки и изящны: купол деревенской церкви – едва ли не единственная непосредственная отсылка к православию, а соприкосновение с природой (воплощенной в изумрудноголовой мухе) возвращает охотника к жизни в той же мере, что и участие крестьянина. Символическая нагрузка данных образов проступает куда явственнее в произведениях вроде повести Боева, который с упоением пускается в мифологизацию ландшафта, видя даже не столько личное спасение, сколько спасение России в целом в возврате к исконному, целомудренному православному бытию – чудесным образом оставшемуся неизменным в бескрайних лесах Русского Севера. Я постараюсь показать, что труды, схожие с боевским, в особенности грандиозный роман «В лесах» П. И. Мельникова-Печерского, дают нам картину, опирающуюся на религиозную традицию, сохранившиеся многовековые обычаи и глубинную национальную идентичность, которая воспринимается авторами жизненно необходимой для преодоления российских невзгод. Эти произведения (как и множество полотен русских художников той же эпохи) наводят на мысль о существовании нетронутой Руси, укрытой Провидением от примет времени. Они словно намечают в густых, топких русских лесах околицу — защитную изгородь вокруг среды обитания и культуры, опоясывающую тургеневское Святое. От каждого, кто пересекает околицу, требуется определенным образом выказать почтение; вышеназванные литераторы и художники приводят нас в мир, куда самому не попасть, помечая его своеобразие образами благочестия, местным диалектом и любовью к старому укладу. В качестве эстетических объектов и читательского опыта эти произведения всегда подразумевают, что в них, словно внутри околицы, заключена некая магическая сила: зашедший сюда с открытым сердцем волшебным образом возродится, словно сказочный царевич, испивший живой воды.
Эта глава будет преимущественно посвящена выдающейся эпопее Мельникова-Печерского, роману-энциклопедии старообрядческой общины, православных раскольников, с конца XVII века проживавших в лесах за Волгой. Но попутно мы рассмотрим некоторые картины, изображающие эту святую российскую глушь, а в последующих главах обратимся к произведениям тех писателей и живописцев, которые пошли по мельниковским стопам, вызвав одновременно волну ностальгической мифологизации и актуального уже для их времени скептицизма по отношению к описываемым пейзажам. Это художественное наследие затрагивает важные и интересные темы, касающиеся символов, которые ассоциируются в России с пустыней, и того, можно ли использовать данное русское понятие в американском смысле слова «wilderness» (дикие места). Также эти тексты и полотна поднимают важный вопрос политической оценки сакрального: пусть Боев и Мельников – несомненные консерваторы, приверженцы обращенных в прошлое утопий славянофильского толка, но и в сердцах более прогрессивных писателей заповедник благочестивого инакомыслия и непоказной стойкости вызывал мощный отклик[50]. Дальнейшая судьба этих примечательных территорий в искусстве и литературе XX века оставалась, хоть и далеко не всегда, связана с расколом и сохранением альтернативных взглядов перед лицом враждебного государства. Задача же этой главы – исследовать их историю в веке XIX, а заодно и изначально использовавшиеся разнообразные мотивы и алгоритмы их изображения.
* * *
Так где же то место, что зовется Святой Русью? Есть ли у него конкретные географические координаты? Боев и Мельников-Печерский помещают свои священные территории на карту одновременно фактическую и символическую, в области к северу от Нижнего Новгорода, где реки Ветлуга и Керженец впадают на юге в Волгу-матушку, но ученые предпочитали рассматривать миф о Святой Руси как не привязанной к определенному местоположению, выходящей за пределы пространства и времени. Как пишет Дэвид Бетеа в исследовании апокалиптических мотивов современной российской литературы, «существовал территориальный миф вне определенного места». Хоть Святая Русь и может быть связана с фольклором, деревнями и монастырями, она стала «чем-то внеисторическим, выходящим за существующие пределы» [Bethea 1989: 22]. По Михаилу Чернявскому, Святая Русь была