было, надо. Вот я тебе дала бабайку намазываться, а ты намазываешься?
У Аглаи тонкие лодыжки. Лодыжки могут рассказать про человека все, не может быть нравственного человека с толстыми лодыжками, люди с толстыми лодыжками пишут в газеты публичные доносы…
— Намазываюсь, — сказал я. — Я намазываюсь.
— И я регулярно намазываюсь, — заверил Роман. — Просто-напросто регулярно.
Глава 18. Поезд сквозь океан
Левая нога распухла до колена, сантиметра три не доползло. Кожа горячая и гладкая, к вечеру поднимется и до колена, может, и выше. И температура поднимется. Лодыжку дергало, и я не мог уснуть.
Во-первых, от боли.
Во-вторых, от алкоголя — слишком много быстрых углеводов.
В-третьих, Зинаида Захаровна. Стоило мне закрыть глаза, как я видел над собой ее колыхание и слышал ее звуки. А если не Зинаида Захаровна, то Механошин, я видел, как сети влекут Механошина к берегу, как рыбаки сомневаются, не Ихтиандр ли это и где его причиндалы, и что делать дальше; картина не выходила у меня из головы, я сочувствовал Александру Федоровичу и себе.
И по-прежнему хотелось пить. Я выпил почти полведра, а все равно хотелось.
Когда нога начинала болеть слишком сильно, я матерился и, представляя себя Ахиллесом, принимал анальгин. Его приходилось жевать, разбавлять слюной, глотать, пытаясь не поперхнуться, а эффекта хватало на двадцать минут, после чего нога начинала болеть снова.
Под утро слегка отпустило, но в туалет выйти все-таки не смог. Ноги хватало максимум на четыре шага, потом валился. Пробовал дойти трижды, ударился о стену и в койку возвратился уже ползком. После рассвета терпеть стало больно, и я решился было в окно, но передумал — глупо и дико. Мимо могла следовать Надежда Денисовна, могла вполне увидеть мой пассаж, я представил эту картину необычайно четко и передумал. А потом, ссать в окно неприлично. К тому же наверняка есть какая-нибудь примета, поссал в окно — отсохли уши, поссал в окно — надулся зоб.
Я терпел еще некоторое время, но вдруг понял, что можно сделать это в щель в полу. Щели были узкие, пришлось долго искать подходящую.
Это было позорно. После я отвалился на спину и стал жить с позором. По потолку ползла одинокая букашка, от этого мне стало нестерпимо жаль себя и тоже захотелось куда-нибудь заползти, чтобы не трогали, жить в орехе. Но я дополз только до койки, попытался в нее подняться — и сразу свалился обратно. Тошнило. Когда тошнит, лучше лежать на полу.
Устроился поближе к стене.
Холод. Вернее, озноб. Меня знобило, видимо, от ноги.
На вешалке куртка, докатился до куртки, сдернул, оборвав вешалку. Надел. Буду лежать.
На полу я уснул.
Наверное, уснул. Я терпеливо закрывал глаза, отгонял Зинаиду Захаровну и все-таки отогнал, но вместо моей внезапной подруги в голове начинали вертеться даже не мысли, а их обрывки, клочки, конфетти, я не мог ни за что зацепиться в этом снегопаде, внутри головокружения разворачивалось еще одно головокружение. Я перевернулся на живот и крепко приложился лбом к доскам пола, попытавшись остановить это вращение, но тоже не получилось. Но удалось отодвинуться от этого кружения внутри головы, отстраниться, я словно сосредоточился в части черепа, свободной от мыслей. Здесь было холодно и светло, мне нравилось в этой части. Но холод и свет продлились недолго, скоро постороннее стало просачиваться и сюда — сначала Рома, потом незнакомая баба, потом Снаткина. Приперлась Снаткина, я видел ее сквозь закрытые веки, она сидела на табуретке, раскачивалась и бормотала, глядя в стену. Это был сон, но когда я открыл глаза, понял, что нет — Снаткина сидела на табуретке возле стены.
— Доброе утро, — сказал я.
Снаткина протянула мне литровую бутылку с лимонадом ярко-зеленого цвета.
— Спасибо, — сказал я.
Бутылка холодная. Тархун. С детства ненавидел тархун, сладкая приторная дрянь, но сейчас он оказался весьма кстати. Я сделал несколько глотков.
— На вот еще…
Снаткина сунула в руку тубу с шипучим аспирином и три пакетика нимесулида.
— В бутылку все ссыпь и потряси.
Я скрутил крышку. Шипучий аспирин поломал пополам, запихал пять таблеток и весь нимесулид. Смешал и выпил.
— Через полчаса подействует, — пообещала Снаткина. — Это меня старый врач научил, от грыжи лучшее средство.
Но подействовало раньше, минут через пятнадцать. Ногу перестало дергать, и температура, похоже, слегка уменьшилась, и грыжа наверняка рассосалась, и напиток освежал и бодрил.
— Пить охота, — сказал я.
— Воды нет, — сказала Снаткина. — Зинка всю воду откачала. Опять подыхать будем.
— Думаю, скоро наладят, — предположил я.
— Она уже наладила. Возле военторга цистерну поставила, десять рублей литр.
Возле военторга. Я не помнил, где военторг. Наверное, за линией. Там торговали погонами и лампасами, там можно было купить ниппель. Точно, ниппель. Зачем здесь военторг?
— Охлопковы не из Чагинска, из Пруткова, а там урод на уроде, ты же знаешь.
— Да, — сказал я. — Знаю.
— Как в двадцать четвертом коммуну стали устраивать, дедка их дом продал, в телегу погрузился — и поехали в Сибирь. Он, баба и детей семь штук, не хотели в коммуне работать. Охлопков-то шил, в Пруткове много шитиков, думал, что в Сибири коммун нет, а шить всем надо. До Катуни дошли, стали там жить в Казачинском, сняли дом небольшой. А в двадцать девятом вдруг в Чагинск вернулись. То есть сам Охлопков не вернулся, а баба его вернулась и детей трое. Страшные все, худые, вшастые. Охлопков вроде от дизентерии умер, а где похоронили, неизвестно, может, сожгли — тогда дезинтерии боялись. И что с остальными детьми случилось — неизвестно, никто не говорил. А бабка Зинки…
Снаткина захлебнулась воздухом и минуту пыталась продышаться, сопя.
— А бабка Зинки с ума скоро сошла.
— Тут все сходят с ума, — заметил я.
— А я тебе про это и раньше говорила, рак и помешательство. Рак в мозги прорастает, вот люди и дурят. А бабка Зинки и сама по себе полубелая была, а как вернулась с Катуни… Ее в дурдом сразу сдали, потому что она молола… Говорила, что детей продала…
Снаткина замолчала, словно вспоминая.
— Да, так и говорила — продала. В дурдоме снова родила, от кого неизвестно, от дурака, наверное. А сама через год удавилась. Здесь все так… Здесь полгорода передавились, а Надюха оформляет, будто уехали, а они не уехали, их на новом кладбище в два слоя хоронят.
— Что?
— Мертвец на мертвеце, — Снаткина показала скрещенными пальцами. — По ночам закапывают, а Зинка и рада, Зинка всех ненавидит. Ее мать здесь по улицам гоняли, а ее саму в реке