фразой. «Вот теперь мы с вами заодно, а потом посчитаемся». И здесь опять сказалась русская растяпость. Они посчитаются после, народ заговорит, а сами в простоте души делают все возможное, чтобы народа этого осталось как можно меньше. Делают, словом, то же, что и правительство, цель которого перебить, извести как можно больше народа (для чего и посылают его без снарядов на расстрел немецкий), чтобы потом легче было справиться с остатками.
Либеральные партии (за исключением крайних левых и крайних правых) явили пример редкого всенародного предательства, провокаторства.
Все вожаки средних и либеральных партий, всякие члены правительственных блоков, члены совещаний, заводчики кричали: война до конца. И нельзя было не кричать. Никогда не делали капиталы таких оборотов, никогда простые продукты, как сахар, мука и проч., не давали таких безумных барышей.
Война оказалась выгодна для всех. И красноречие патриотическое расцвело небывало яркими красками. Не выгодна она была только для тех, у кого красноречия не было, не только красноречия, а слов, — кого гнали тысячами туда, чтобы их меньше было. Меньше! Как можно меньше! Хорошо, что ЭТИ предупредили нас, что они ПОСЛЕ с нами посчитаются. Но, конечно, они просто по-дружески политично выдали нам план народной кампании. И план-то немудреный, как и русская сама душа. Не знаешь, где кончается святая простота и начинается продажность…
Газеты либеральные во время войны вели себя как подлинные провокаторы. Писали о мощи, о победах, о душе, о бодрости и т. п. И ничего о том, о чем нужно писать, о том, что население боялось немцев гораздо меньше, чем русских войск, что казаки не сражались с немцами, а жгли и грабили свою Русь, насиловали женщин, детей, надругались над всеми. И все кричали о немецких зверствах. Скажут, об этом нельзя было писать. Тогда молчи. Т^к, чтобы за молчанием было слышно, о чем молчат. А не расписывай подвиги тех насильников, от которых кровью обливается и народ, и право, и свобода человека.
Середина 20-х годов
Нельзя брать предметом творчества факт действительности, списывать с натуры даже тогда, когда этот факт значителен. Нужно посмотреть, какое явление под этим фактом кроется, и создать другой свой факт, который происходил бы из того же явления, что и факт действительности. Тогда у читателя нет легкомысленного отношения как к списанному. Ему это знакомо и не знакомо. Важно сбить его с толку.
Только теперь некоторые начинают понимать, что мною создано то, чего еще никто не создавал… Но как они мало знают, что зреет во мне. И «Русь» ведь только эпизод для меня, хотя Луначарский говорит, что никакого человеческого опыта не хватит на такую громаду, и спрашивает, откуда же она? Из меня. Не я часть Руси, а Русь часть меня. Только небольшая часть. Как ясно я это чувствую. Как хорошо жить, когда чувствуешь все время себя на вершок от земли. Непрестанная, быстрая из сердца радость, бесконечная полнота и переполненность. Хочется на весь мир крикнуть: «Проснитесь, откройте яснее и радостнее глаза, идите ко мне. У меня есть столько, что хватит на всех».
Передо мной моя жизнь вся ясная, с необъятной задачей, божественно легко мною разрешающейся.
Я не пишу лирических излияний. Но это итог огромной полосы жизни. Это зрелый крик радости с достигнутой вершины.
Я проведу по миру такую борозду, которой не сотрет никто. Даже время…
«Русь» полностью не поймет никто. На это нужно несколько существований. Спрятать, уничтожить все мои записки к ней, являющиеся в значительной степени ключом к ней, или отдать их?
7 октября 1929 года
Кончил роман «Попутчик». Первой мыслью было написать роман «Вырождение», т. е. конец интеллигенции в плане вырождения. Я писал его два раза и все не загорался, и только когда стал писать в третий раз, почувствовал всю силу охватившего меня вдохновения. 310 стр. я написал в 31 рабочий день. Чувствую, что написал страшную вещь. «Последнюю главу из истории русской интеллигенции».
Какое у меня «политическое миросозерцание», какая «позиция» наконец?
Никакой. Одно время я загораюсь перспективами революции, в другое — я вижу ее в самом черном свете, в третье — еще как-нибудь. Но благодаря именно этому мне внутренне знакомы опытным путем все позиции, и я их только делаю материалом для себя, и отсюда моя пресловутая объективность и проникновение в человеческую душу, потому что моя душа имеет десятки лиц. И, в сущности, я все пишу из собственного опыта, так как по себе знаю и те, и другие, и третьи отношения к действительности.
Если бы я был практическим деятелем — гражданином в революции, я был бы благодаря этому свойству слабейшей пешкой. Атак как эти мои «ощущения» идут не на практическое дело, а поступают в художественную лабораторию, я оказываюсь сильнейшим.
1931 г.
Эпоха мировой известности.
В России у милиционера больше власти и права на жизнь, чем у писателя с мировой известностью.
Меня не печатают, не переиздают. Я не знаю, чем мы будем жить. Последние деньги уходят на покупку продуктов по дорогим ценам в «коммерческих магазинах» со спекулянтскими ценами. Я не знаю, что будет дальше, и по присущему мне «легкомыслию» к обитанию в мирах иных (творчество) не задумываюсь над этим. Пишу «Русь». Написано уже 725 стр.
Я всегда шел только своим путем, не задумываясь о его «реализации» и практической выгоде.
Знакомые присылают нам из правительственного «закрытого распределителя» то кусочек мяса, то кусочек рыбы.
Был у Халатова, заведующего Госиздатом. Пошел поговорить о том (по настоянию Антонины), как они смотрят на меня и будут ли печатать «Русь», а также попросить приписать меня к распределителю для получения продуктов, так как уже масса писателей приписана туда.
Принял меня, сидя за столом, и не только не встал, а продолжал что-то писать. Очевидно, желая показать расстояние между собой — начальником и мною… кем? Я говорил, а он все писал.
Потом я раз пять звонил его секретарю, спрашивал, приписали ли меня к распределителю, и прося сказать об этом Халатову. Получался ответ, что секретарь ему «докладывал» уже сколько раз, и он ничего не ответил.
17 июня 1934 г.
Приезжавшие ко мне члены английского парламента, уходя, сказали: «Расскажем в парламенте, что видели