С двумя внучатами и двумя игрушечными грузовиками гуляющий дедушка. Увидел на моем столе российский флаг и рассердился.
Когда шли туда, то обозвал его фашистским. А когда возвращались обратно, то власовским. И вот появились опять.
Девочка и папа
Я возвращался с Петропавловской крепости и вместе с толпой переходил через канал. Сегодня канал замерз, а еще вчера стояла темно-коричневая вода.
Все шли по мосту, и вдруг один из гуляющих с маленькой девочкой решил перейти по льду. Зачем это ему понадобилось, так и осталось для меня загадкой. Он ничего не выигрывал и даже наоборот: теперь надо было еще по склону спуститься и на другом берегу подняться.
Девочка остановилась, а папа, спустившись на лед, уже шагал и, обернувшись, позвал девочку за собой:
– Ну, что же ты не идешь? Да не бойся!
Но девочка все равно не шла.
Я дошел до середины моста, и вдруг раздался детский крик:
– Помоги-и-те! Помоги-и-те!
Все подбежали к перилам и, перегнувшись, в напряжении замерли. В основном иностранцы.
Папа провалился в прорубь и, сползая все ниже и ниже, был уже по пояс в воде.
А девочка все продолжала кричать: «Помоги-и-те! Помоги-и-те!» И все стояли и завороженно смотрели. Как на пожар.
И тут случилось чудо: отчаянно перебирая локтями, папа неожиданно застыл. Потом подтянулся и, ни за что не цепляясь, стал медленно вылезать…
Девочка все кричала: «Помоги-и-те! Помоги-и-те!» Иностранцы все продолжали смотреть. А все остальные, за исключением меня, пошли дальше…
Наконец, папа вылез и пополз обратно. Идти он уже не мог. Девочка кричать перестала. Но иностранцы все еще продолжали стоять у перил.
На следующий день прорубь так и не замерзла и все продолжала чернеть. А над извилистой колеей, оставленной ползущим по «дороге жизни» папой, кружились белые хлопья.
Пускай живут
– Вот вы, Толик, закончили институт, – поднимает на меня Петя свои ясные голубые глаза, – а как вы думаете, почему у Гитлера было одно яйцо?
– То есть как это так одно, – я Петю не совсем понимаю, – а где же тогда другое?
И оказалось, что другое ему оттяпали жиды. За то, что он их не уважал.
– Приходит евоный срать, а там уже с бритвой яврей.
– Ну, и что дальше? – смеюсь я.
– А дальше… – Петя на меня даже как-то обижается, – а дальше… бытта вы, Толик, маленький…
Я смотрю на Петины скулы и пытаюсь представить, каким Петя выглядит в пиджаке. Обычно я его вижу в телогрейке. Или в майке. На фоне белесых костей выделяются кирпичного цвета шея и ниже локтей в жилистых буграх узловатые руки.
Я достаю из тумбочки кипятильник и, опустив его в кастрюлю с водой, втыкаю вилку в розетку.
– Ну, а ты… ты-то к ним сам как относишься?
– Что вы сказали?
– Я говорю, ты-то сам евреев уважаешь?
Мой вопрос застигает Петю врасплох, и его мысли встречают преграду.
– Да за что же евоных уважать? – в его ясных глазах вспыхивают огоньки удивления, даже возмущения. – Да оны, курвы, работать ны хочут!
Петя думает дальше, и теперь его мысли натыкаются на что-то знакомое, привычное, и вспыхнувшие было огоньки растворяются мягкостью и добротой.
– Оны, курвы, хи-и-трые…
Я говорю:
– Это, значит, Гитлер правильно делал, что их убивал?
Опять преграда.
– Что вы, Толик, сказали?
– Немцы, говорю, правильно делали, что жидов уничтожали?
Петя задумывается снова, и мысли его опять блуждают. Теперь вместо огоньков удивления в его зрачках появляются искорки жалости, справедливости.
– А чаво их унычтожать? Пускай живут.
Потом подумал и добавил:
– Только пускай, курвы, работают.
– А разве они не работают? – допытываюсь я у Пети, и, озадаченный услышанным, Петя снисходительно улыбается.
Работают ли евреи? Он принимает этот мой вопрос за очередную шутку и, убежденный в ее неуместности, опять на меня обижается.