Всех хотел видеть счастливыми в этот день казак, а первой — свою дочку. Велел ей надеть самые дорогие намыста и серьги, пусть видят сваты и гости, что жила она у батька, ни в чём не зная отказа.
Калина открыла скрыньку с украшениями и всем прочим, что хранят девушки, если есть у них на то желание. В этой скрыньке держала она в тряпицах полученные от ведьмы, воск, песок и золу. Калина выложила перед собой три свёртка, и вдруг упало её сердце в такую глубину, что воздух зазвенел вокруг, и, выдохнув, она не могла вдохнуть. Воск потёк! Грудка золы оставалась твёрдой, песок, как прежде, царапал ладонь краями, но воск, который испытывала она когда-то и летним днем на солнце, и пламенем печи, теперь вдруг сам собой нагрелся, размяк и заслезился. Значит, Василь уже едет за ней… Откуда? И сколько ему ещё скакать? Ничего не знала Калина. Как тает воск от лица огня… Где-то пылал тот огонь, от которого таял ведьмин воск, от которого разгоралось пламя страшной тревоги, охватившее душу Калины.
А сваты гуляли — страха не знали, гудело на дворе веселье. Дважды вызывали они Калину, и дважды, по обычаю, она им отказывала, лишь на третий раз вышла, молча, с дрожащими губами, поклонилась всем, поклонилась отцу и ушла к себе, не слушая пьяных, путаных похвал.
Под вечер, когда пополз от реки туман, пришло время посыпаться ведьминому песку. Оставляя по себе длинные тени, уходило солнце, уступало землю ночи. Нес Василя быстрый конь, глухо били шлях копыта. Косой месяц, как измазанный землёю серп, скупо цедил стальной свет на дорогу и холмы, а мог и вовсе не светить — кто поедет в такой час? Разве подорожний решится выйти к шляху из корчмы в эту ночь? Один только всадник летел к Белой Церкви, закутавшись в чёрный плащ, но лунный свет ему нужен не был. Ни тьма, ни ночной холод не удержали бы коня и его всадника, они были сами и тьмой, и ночью, и звёздным ледяным огнём.
Поздним часом стихли голоса гостей на дворе. Случись погода потеплее, все бы и уснули за столами, а так — кто на сеновал, кто на конюшню, по поветкам и по клуням, по лавкам в хате, разбрелись гуляки. Выполнив свою службу, успокоились и уснули псы. Тишина поплыла над опустевшим подворьем.
Когда стихло всё, будто ветер дунул из печки в светлице панны сотниковны, подхватил и развеял золу, рассыпал по полу песок, распахнул окно, чтобы услышала Калина с улицы знакомый свист — так вызывал её когда-то Василь под старую яблоню, так звал он её и теперь. Не зная, куда идёт, кого увидит, что ждёт её и что с ней будет, как не своя вышла она из хаты. Все изменилось разом, другим увидела Калина родной двор, чужое небо, мрачно нависавшее над ним, и тусклые чужие звёзды. Тёмная фигура ожидала её возле тына.
Страшен был Василь, уже не человечески, — смертельно страшен. В пустых глазницах шевелились черви, нос провалился, кожа чернела пятнами тлена, свисала клочьями со щёк и лба, открывая серые кости черепа, из рукавов рваного каптана торчали кости, суставчатые пальцы заканчивались длинными ногтями. Они казались и не ногтями вовсе, а изогнутыми когтями. Лютым холодом веяло от Василя. Может, от этой стужи, может, от того, что чувствовала себя полумёртвой от ужаса, Калина закоченела, не находя сил ни бежать, ни спасаться. Кто знает, что подняло её мёртвого жениха, прежде такое сильного, живого, умевшего и любить и радоваться, из тех мест, где следовало ему упокоиться навеки? Василь не должен был являться таким перед ней, а она не должна была его таким видеть.
— Зачем ты здесь? — выдохнула Калина, и слова её обратились в пар.
— Ты дала слово ждать, и я обещал вернуться, — прогудел в ответ голос. — Если живое слово сцепилось со словом мёртвого, нет силы, способной их разделить. Слово сказано, ни я тебя теперь освободить не смогу, ни ты меня не можешь. Я приехал за тобой.
— Но для чего я нужна тебе? — тихо вскрикнула Калина.
Василь протянул к ней мёртвую руку. В разжатой кисти Калина увидела две серёжки. Одна была её даром казаку на прощанье, другую Калина отдала ворожке. Обе теперь держал в руке Василь, и обе возвращал своей невесте.
— Надень их, — приказал мертвец. Калина послушно выполнила, как он велел.
Когда серьги сверкнули по обеим сторонам ясного её лица, вдруг показалось дочке сотника, что никогда она их и не снимала, и не уезжал Василь на Сечь, и не ждала она его три года, не хоронила в своих мыслях. Опять он был перед ней, ласковый и такой близкий, что ближе может биться только своё сердце.
— Едем, душа моя, — сказал Василь. — Всё будет хорошо. Всё уже хорошо, ты ждала меня, как обещала, и я вернулся за тобой. Может ли быть что-то лучше?! Поехали!
Он подхватил Калину на руки, а была она легче пёрышка, посадил перед собой у конской гривы, и конь заиграл под ними, не ожидая команды, помчал по шляху, которого не знает никто из смертных, пока в свой срок на него не выйдет.
Забрал с собой Василь невинную душу, а сама панна сотниковна вернулась в хату и уснула в перинах так крепко, что утром не помнила ничего и не знала даже, что должна что-то помнить.
На Покрова, как и загадывал, выдал сотник дочку за сына белоцерковского полковника. Жила она с мужем долго, а счастливо ли — никто не знает, а кто знает — тот не скажет, а кто скажет — все соврёт.
*
Промытое грозой небо светлело на востоке, наливалось алым и золотым. Лиза и Тами давно уснули, не дослушали, наверное, и до половины, подумала Нина. Она привыкла рассказывать длинные сказки себе одной, всякий раз по-новому, а люди обычно хотят слышать то, к чему привыкли, новое пугает их и злит. Нина не любила, когда её перебивают и рассказывают, как правильно, и как должно быть. Отец хорошо умел слушать — никогда не мешал. Нина тосковала по Григорию Федосьевичу. Уже прошло два года, как его отправили восстанавливать Донбасс. Сёстры не знали, и никто в Кожанке не знал, когда он вернётся и вернётся ли.
2.
«…едут, едут в Киев чёрные коты». Слухи, тихие и шумные, перекатывались по городу, расцвечивались выдумками киевлян, разлетались дворовыми песенками. В утренних очередях перешёптывались о том, что случилось ночью и о