чуялся серьезный заговор.
Огромная ненависть, оснащенная всей военной техникой, перла на нас, голодных и нищих, но мы — вот поди ж ты! — били их, колошматили. На ходу, в развале и разрухе, рождали и свою армию, и своих полководцев, и свою технику. Все-таки удивительной силой обладает чувство, что правда на нашей стороне. Совсем другой была эта война, совсем непохожей на прежние. Воевали за свои человеческие права, за свое человеческое достоинство, за человеческую жизнь для всех. Как ни бывало тяжело — а в отчаяние никто не впадал. Такой накал был, что, казалось, все заново перестроим прямо вот завтра. «Мировой пожар в крови…»
Пленных доставили в штаб бригады и там, до отправки в Петроград, заперли под строгой охраной. А ночью случилось чрезвычайное происшествие. Часовой вошел в избу, пристрелил обоих пленных и затем пустил себе пулю в лоб. Когда вбежала охрана, на полу лежали три трупа. Все совершилось с быстротой необыкновенной.
Всех поразило, что убил пленных красноармеец Корнюхин. Такой был в штабной команде молоденький, голубоглазый, льняные волосы вились, как у пастушка, один из самых исполнительных, послушных и тихих бойцов. Что такое сталось с ним?
Размотать клубок оказалось просто. В кармане шинели нашли у паренька письмо земляка. В родной деревне Корнюхина белые убили его жену и ребенка. Прежде чем убить молодую жену, надругались над ней. Когда мать бросилась на помощь, порубали и ее. Парень никому не сказал об этом кровавом деле, никто ничего не знал, и когда он попросился в охрану, то его и назначили, как одного из самых дисциплинированных. Может быть, Корнюхин решил по описанию земляка, что вот эти пленные и были его злодеями? Или свихнулся и, чуть увидел белых, сорвался и первым попавшимся отомстил? Кто знает?.. Он сам себя казнил и ничего не мог добавить к уже известному нам.
Все, казалось, ясно. Ясно всем, кроме Кандаурова. Тот заявил в особый отдел, что виновник происшествия — командир бригады. Построил обвинение не без фантазии, получился довольно стройный по тем временам сюжетец. Комбриг, царский офицер высокого чина, по утверждению Кандаурова, «убрал» пленных из страха, что они выдадут его и других заговорщиков, «убрал» руками мстителя, хитро раззадорив потрясенного несчастьем паренька ложью о том, что именно эти беляки изнасиловали его жену и убили ее и ребенка. Откуда он знал о страшном деле? Да ведь в письме корнюхинского земляка сказано, что и начальству будет сообщено о содеянном с семьей красноармейца. Были громадные прорехи в этом сюжете, но в том накале, когда белые свирепствовали, зверства совершались многократно, а среди военспецов попадались и заговорщики, изменники, бойцам все это казалось правдой.
Мы обратились к комбригу, и тот предъявил нам письмо, полученное им из родной деревни Корнюхина. Только получено было это письмо, по его словам, уже после происшествия. Штемпель стертый, не разберешь как следует число. То, что комбриг не отрекался от письма, не сжег его, говорило, казалось, в его пользу. Но куда там! Кандауров утверждал, что это хитрый ход у комбрига, — ведь не ему одному могло быть писано письмо, да и все равно запрос земляку послали бы. В особом отделе нашлись люди, которые так почитали Кандаурова, что каждому его слову верили. Были у него такие люди и в его, конечно, полку, и в штабе. Все они галдели вместе с ним против комбрига, а кстати уж и против Шитникова, который настаивал на невиновности комбрига.
У властных себялюбцев всегда оказываются преданные люди, на все готовые ради своего вождя и по доверчивости, и по сходству чувства, и просто по трусости, по рабским наклонностям, и, наконец, по равнодушию ко всем и ко всему. Все это вместе не в первый и не в последний раз работало на клевету и несправедливое дело. Если подсчитать, сколько было таких людей, то оказывалось немного, но шумели они чрезвычайно.
Прошло каких-нибудь день-два после происшествия с пленными, а бригаду уже начинало лихорадить.
Кандауров разжигал страсти жаром своих речей. Он, обычно не вступавший ни с кем в разговоры, становился, когда надо было, напористым оратором.
Было это совсем не ко времени. На фронте, правда, — тишина. Но что-то в этой тишине таилось зловещее. Были признаки, которые сильно настораживали. И те двое, из-за которых взбесился Кандауров, явились как первые вестники надвигающихся зловещих событий. Не утешали ни теплые майские дни, ни свежая зелень лесов и полей. Хорошо дышалось под милым весенним небом, но нет-нет да теснила грудь смутная тревога. Уж очень тихо. Слишком тихо. И не верилось, когда незадолго до того приезжавший из Петрограда франтоватый штабист заявлял, что боев тут ждать нечего. Разведка говорила нам о другом. Но Кандауров верил штабисту безусловно, они как-то мгновенно сконтактовались.
Шитников бывал в полках часто. Сам следил, чтобы люди не распускались.
— Ни черта тот штабист не понимает, — предупреждал он меня.
И сейчас он стремился как можно скорей кончить поднятое Кандауровым дело.
— Ну и устроил обострение, — сердился он. — Сам-то он тоже ведь военспец. Из кадровых унтеров. И не дело это — народ на фронте будоражить. Я думал обойтись тем, чтобы Алешу при нем поставить. А теперь думаю, что снять надо Кандаурова с командования полком.
Говорил он это мне перед самым разбором дела, в штабе бригады. И оставил меня как свидетеля, в полку которого схватили пленных.
Кандауров явился со своим комиссаром, громадным мужчиной, таким, казалось, сильным, что не сразу и увидишь в нем хлипкую душу.
Командир бригады сидел чуть нахмуренный, но, как всегда, выдержанный. Лет сорока, держится всегда прямо, так что кажется выше ростом, чем есть. Лицо — чисто бритое, непроницаемое, ни один мускул не дрогнет. Виски уже серебрились у него. Сидел он и слушал, как его костит Кандауров, по видимости спокойно. Шитников еле сдерживался. А я слушал вполуха, все мои мысли в полку. Не знаю почему, по каким-то еще не очень-то и осознанным признакам все время ждал чего-то и тревожился. И этого Кандаурова, который отвлекает своей склочищей и бойцов и командиров, сейчас ненавидел. И вдруг весь я переключился на его речь, потому что Кандауров выкрикнул:
— Комбрига надо в ревтрибунал, а командовать бригадой буду я!
Так у него выскочило это «Я», такой встало большой буквой, словно сверкающий смерч с земли до самого неба. И вдруг я перенесся на два года назад, в цирк Чинизелли, в то свое мгновение, когда мелькнуло у меня всерьез арестовать Шитникова для вящей своей славы. И хотя тогда случилась у меня