уже привык к герани, к мухам и к Пикассо, но ты должна понять, что я работаю по двенадцать часов в ночь, а помимо этого изучаю план, а ты насилуешь остатки моей энергии…
– Насилую?
– Ладно. Я не так выразился. Прости.
– Что ты имеешь в виду – «насилую»?
– Я же сказал – выкинь из головы! Но смотри, все дело в попугаях.
– Так значит, теперь попугаи! Они тебя тоже насилуют?
– Да, насилуют.
– Кто же сверху?
– Слушай, не остри. Не надо пошлостей. Я пытаюсь тебе кое-что сказать.
– Теперь ты мне пытаешься сказать, какой мне быть!
– Хорошо! Блядь! Ты у нас – при деньгах! Ты дашь мне сказать или нет? Отвечай: да или нет?
– Ладно, сосунок: да.
– Ладно. Сосунок вот что хочет сказать: «Мама! Мама! Эти ебаные попугаи сводят меня с ума!»
– Ладно, теперь расскажи маме, как именно эти попугаи сводят тебя с ума.
– А вот так, мама: эти твари целыми днями трещат, ни на минуту не останавливаются, а я все жду, когда они что-нибудь скажут, но они никогда ничего не говорят, а я целый день не могу заснуть, слушая этих идиотов!
– Ладно, сосунок. Если они не дают тебе спать, выставь их.
– Выставить, мама?
– Да, выстави.
– Хорошо, мама.
Она поцеловала меня и провиляла жопой вниз по лестнице на свою легавую работу.
Я забрался в постель и попробовал уснуть. Как же они трещали! Болела каждая мышца. Если я лежал на этом боку, если я лежал на том боку, если я лежал на спине – все болело. Я обнаружил, что легче всего лежать на животе, но от этого уставал. Чтобы из одного положения перевернуться в другое, требовалось добрых две-три минуты.
Я ворочался и вертелся, матерясь, постанывая, да и немного похохатывая над нелепостью положения. А те все трещали. Они меня достали уже. Что они знают о боли в этой своей клетушке? Трепачи яйцеголовые! Одни перья – мозгов-то с булавочную головку.
Я умудрился вылезти из постели, сходить в кухню, набрать в чашку воды, а потом подошел к клетке и окатил их обоих.
– Ебанутые твари! – выматерил их я.
Они злобно посмотрели на меня из-под мокрых перьев. Но замолчали! Нет лучше средства, чем старое доброе водолечение. Я позаимствовал страничку у мозгоправов.
Потом зеленый с желтой грудкой изогнулся и цапнул себя за живот. Затем поднял голову и зачирикал красному с зеленой грудкой – и пошло-поехало.
Я сидел на кровати и слушал их. Подошел Пикассо и куснул меня в лодыжку.
Это меня доконало. Я вынес клетку наружу. Пикассо шел за мной. В воздух поднялись 10 000 мух. Я поставил клетку на землю, открыл дверцу и присел на ступеньки.
Обе птички посмотрели на дверцу. Они не могли этого понять и одновременно могли. Я слышал, как у них пытаются работать крохотные мозги. Тут есть пища и вода, а что означает это открытое пространство?
Зеленый с желтой грудкой пошел первым. Соскочил в проем дверцы со своей жердочки. Сел, цепляясь за проволоку. Посмотрел на мух. Постоял 15 секунд, стараясь принять решение. Затем у него в маленькой башке что-то щелкнуло. Или у нее. Он не полетел. Он взмыл прямо в небо. Выше, выше, выше, выше. Прямо вверх! Стрелой! Мы с Пикассо сидели и смотрели. Чертова тварь исчезла.
Настала очередь красного с зеленой грудкой.
Красный оказался гораздо нерешительнее. Он нервно походил по дну клетки. Дьявольски сложное решение. Людям, птицам, всем приходится его принимать. Трудная игра.
Поэтому красный ходил и обдумывал. Желтый свет солнца. Мухи жужжат. Человек и собака наблюдают. И столько неба, столько неба.
Это было чересчур. Старина красный подскочил к проволоке. Три секунды.
ВЖЖИК!
Птицы не стало.
Мы с Пикассо взяли пустую клетку и вернулись в дом.
Я хорошо выспался впервые за много недель. Я даже забыл завести будильник. Я скакал на белом коне по Бродвею в городе Нью-Йорке. Меня только что выбрали мэром. У меня здорово стоял, а потом кто-то швырнул в меня комком грязи… и Джойс меня растолкала.
– Что случилось с птичками?
– К чертям птичек! Я – мэр Нью-Йорка!
– Я тебя спрашиваю, где птички? Я вижу пустую клетку!
– Птички? Птички? Какие птички?
– Да просыпайся же, черт тебя побери!
– Трудный день в конторе, дорогуша? Ты что-то резковата.
– ГДЕ ПТИЧКИ?
– Ты мне сама сказала выставить их наружу, если будут мешать мне спать.
– Я имела в виду выставить их на заднюю веранду или во двор, дурак.
– Дурак?
– Да, ты дурак! Ты что, хочешь сказать, что выставил птичек из клетки? Ты правда хочешь сказать, что выпустил их?
– Ну, я могу сказать только, что они не заперты в ванной, и в буфете их тоже нет.
– Они же там умрут с голоду!
– Они могут ловить червей, есть ягоды и все такое.
– Они не могут, не могут. Они не умеют! Они умрут!
– Пусть учатся или сдохнут, – ответил я, медленно повернулся на другой бок и снова начал засыпать. Смутно слышал, как она готовит ужин, роняя крышки и ложки на пол, ругаясь. Но Пикассо лежал со мной на постели, Пикассо не грозили ее острые туфли. Я вытянул руку, он ее полизал, и я уснул.
То есть ненадолго. В следующее мгновение я почувствовал, как меня мацают. Я открыл глаза – Джойс пялилась на меня как ненормальная. Голая, груди болтаются у меня перед самым носом. Волосы мне ноздри щекочут. Я много чего про нее подумал, затем обхватил руками, перевернул на спину и засадил.
22
Легавой на самом деле она не была, она была легавой канцеляристкой. И как-то начала приходить домой и рассказывать мне про парня, который носит лиловую булавку для галстука и «настоящий джентльмен».
– Ох, он такой добрый!
Я слушал истории про него каждый вечер.
– Ну, – спрашивал я, – как сегодня поживает наша старая-добрая Лиловая Булавка?
– О, – отвечала она, – знаешь, что произошло?
– Нет, крошка, потому и спрашиваю.
– Ох, он ТАКОЙ джентльмен!
– Ладно. Ладно. Что произошло?
– Знаешь, он так много страдал!
– Конечно.
– Знаешь, у него жена умерла.
– Нет, не знал.
– Какой ты развязный. Я тебе говорю, у него умерла жена, и он истратил пятнадцать тысяч долларов на ее лечение и похороны.
– Хорошо. И?
– Иду я по коридору. А он навстречу. Едва не столкнулись. Он посмотрел на меня и говорит со своим турецким акцентом: «Ах, вы такая прекрасная!» И знаешь, что он сделал?
– Нет, крошка, расскажи. Рассказывай скорее.
– Он поцеловал меня в лоб, слегка, этак