Эдвард сидел, глядя на некролог, разбудивший в нем столько глубоких и мучительных чувств. Он вспомнил серебристый северный свет на реке и лицо Макса Пойнта в коричневой темноте, искаженное, как, наверное, лица на его портретах в стиле Сутина. Эдвард вспомнил, как сказал Томасу, что кто-нибудь должен что-то сделать, а Томас ему ответил: а почему не ты? Он собирался вернуться к Пойнту. Потом подумал, что Пойнт, возможно, был отцом Илоны, а он, Эдвард, так и не сказал ей о нем. Может быть, к лучшему. Илона тоже искала отца. Но теперь он был мертв. И Марк мертв, и Джесс мертв, и миссис Куэйд мертва, и первый ребенок Эдварда мертв, вернее, никогда и не существовал.
«И моя Брауни мертва, — подумал он. — Или никогда не существовала. И я тоже мертв. Нет, я не мертв — я жив и страдаю. Я влюблен в двух покойников и в одного потерянного человека. Я больше никогда не буду счастлив, потому что все в мире будет напоминать мне о Марке, и меня всегда будет раздирать желание вернуть прошлое и переделать его. Ведь и сделать-то нужно всего ничего, чтобы я мог жить счастливо. Стюарт сказал, нужно дать костру догореть. Вот он горел и горел, а вместе с ним и я сгорал заживо, крича от боли. Не вешай нос, оставь это в прошлом, ничего серьезного нет, Бог не следит за тобой, личная ответственность — фикция, ты просто болен, это болезнь, ты поправишься, думай об этом как о духовном путешествии, твое представление о себе самом нарушено, после смерти есть жизнь, ты будешь процветать на несчастьях, страдай, не прячься ни от чего, живи в боли, протяни руку и прикоснись к чему-нибудь хорошему, раскаяние должно убивать личность, а не учить ее новой лжи, надейся только на истину, душа должна умереть, чтобы жить. Хорошо, хорошо, хорошо».
Но ужасный факт состоял в том, что он не сдвинулся ни на дюйм — все движения, все путешествия были иллюзией, он вернулся к началу, назад к Марку, назад в ад.
«На мне клеймо, — думал Эдвард. — Я замурован, я ползу, как таракан, от меня пахнет отчаянием, во мне не осталось ничего живого, оно все соскоблено. Я весь — открытая гниющая рана. Кажется, что-то происходило, но это я спал, а теперь вернулся к реальности, я чувствую, как она прикасается ко мне, пока я читаю это письмо, я вернулся туда, откуда начинал. Все это было колдовством: все эти мысли, что были у людей, все слова, сказанные ими, все, на что я надеялся, духовные путешествия, искупительные испытания, целительные сквозняки, примирение, спасение, новая жизнь. Все это галлюцинация, все, что казалось хорошим, обыденным, реальным. Это не для меня. Свет, что я видел, не был светом солнца. Он был отражением адских костров».
Поток этих мыслей был таким стремительным, что Эдвард запыхался; он застонал, потом встал, быстро стащил через голову рубашку. Его рот словно набили серой, и он отправился к раковине прополоскать его. Наклонившись, он почувствовал, как тошнота подступает к горлу. У него потемнело в глазах, как перед обмороком. Он выдвинул один из ящиков комода, чтобы опереться о него, увидел перстень Джесса, который лежал там с тех пор, как Эдвард перестал его носить, и поспешно задвинул ящик. Потом подошел к окну и открыл его. Солнце скрылось, и ветерок шевелил пыльные листья деревьев в окрестных садах. Лето уже успело их утомить. За всем этим лежал заброшенный грязный ужас — Лондон, обреченный город.
«Вот теперь я и в самом деле болен. Душа, моя душа больна. Душа может умереть. Я видел это во сне».
Он подумал, не побежать ли ему к Стюарту, не попросить ли о помощи.
Гарри мыл посуду на кухне. Он решил справиться с этим без Стюарта. Он думал о своих родителях. Вернее, он постоянно думал о Мидж, но на другом уровне вспоминал о родителях. Были ли они счастливы, случались ли романы у его отца? Это казалось весьма вероятным. И отца не очень пугало, что его амурные похождения могут открыться. Негодовала ли мать — ведь она принесла такие жертвы, вместо пианистки став машинисткой, чтобы служить светловолосому красивому эгоцентрику? Он считала его гением. У Гарри закружилась голова, когда он подумал, насколько далек от их мира. Все объяснялось тем, что Казимир ненавидел музыку. Гарри тоже ненавидел музыку. У него остались детские воспоминания: звук рояля доносится из гостиной, всегда печальный, выражающий бессмысленность, уничтожение, смерть. Как красива была мать с ее нежным смиренным лицом, светлыми пушистыми волосами, завитыми в парикмахерской, маленькими ножками в сверкающих туфельках на высоких каблуках, которые подарили Гарри его первое осознанное эротическое переживание! Лежа на полу под роялем, он наблюдал за тем, как резко, аритмично и мощно эти маленькие ножки ударяют по педалям, прислушивался к мягким механическим звукам движения педалей, производившим на него куда большее впечатление, чем музыка Баха или Моцарта. После смерти Казимира звуки рояля возобновились, но в них уже не было души. Музыка утратила свою власть. И Тереза, «девушка издалека», сидела в гостиной на этом диване, а Гарри смотрел, как его молодая жена наблюдает за его молодой матерью. До свадьбы Тереза играла на флейте, но услышала рояль Ромулы и оставила свой инструмент. Они ладили, хотя Ромула ревновала к невестке. Ромула переехала из дома на квартиру. Но дом не принимал Терезу, она так и не стала в нем настоящей хозяйкой. Когда она появилась, Казимира уже не было. Стал бы он считать ее привлекательной, поддразнивать, называть дикой колониальной девочкой? Она не была дикой. Она была прилежной студенткой, сумевшей накопить денег и приехать в Англию, чтобы получить здесь диплом. Гарри никогда не видел ее родителей и ее родины, никакой альбатрос не мог заставить его совершить такое путешествие, и теперь он даже не помнил, почему полюбил ее. Это все случилось так давно, а прожила она так мало — он словно убил ее. Она витала в его памяти как нечто целомудренное, принадлежащее к иному миру. Может быть, он был очарован ею, потому что она очень любила его, и такой невинной любовью. Он был ее первым и единственным любовником. Юная и неискушенная, она на несколько коротких мгновений слепила из него идеалиста, материалом для чего послужило то, что до нее было путаницей в его голове, а после нее стало цинизмом. Хлоя появилась, когда Ромула уже умерла, и она была совсем другая. Хлоя была похожа на него. Господи милостивый, почему он не встретил Мидж сразу после смерти Хлои — маленькую Мидж, которая жила тогда в Кенте и которую заметил Джесс, спросивший: «Кто эта девочка?»
Мидж была идеальной женщиной, его женщиной, созданной для него, его товарищем. Ну почему он встретил ее так поздно и почему теперь потерял ее по этим дурным, непонятным причинам? А он ее потерял; Гарри расстался с надеждой. Томас, Стюарт, Эдвард, случай, судьба, сама Мидж обманули, перехитрили, провели, переиграли, сбили с толку, одурачили его. Но он еще отыграется. Он найдет другую совершенную женщину и женится на ней. Он огорошит Томаса, ошеломит мальчиков, искалечит Мидж ревностью и мучительным раскаянием, отплатит за всю нынешнюю боль. Ведь есть другие женщины. Он даже помнил, что такая мысль приходила ему в голову (словно это одна и та же мысль, вернувшаяся к нему вновь) и после смерти Терезы, и после смерти Хлои. Приходила ли она ему в голову до их смерти? Нет, он был верным мужем. Возможно, потому что в обоих случаях его семейное испытание не длилось слишком долго. Да, в мире есть другие женщины! Возможно, одна из них уже попала в поле его зрения. Но боже, эта боль, тоска, потеря, физическая пытка желания, ставшего таким привычным, таким сильным, таким точным благодаря совершенному его удовлетворению! Гарри знал, что не приспособлен для мученичества. Он не умрет от любви, он со временем повеселеет, найдет новые развлечения и радости. Напишет еще один роман — у него уже есть кое-какие идеи. Он не выпадет из лодки и не будет смотреть, как она удаляется от него быстрее, чем он может плыть. Гарри знал все это и знал свое будущее. Что за странная вещь — человеческая жизнь. Но знание не облегчало мучений, когда он глядел на тарелку в своей руке и понимал, что ему не быть с Мидж, его Мидж, его прекрасной идеальной любовницей. Не быть с ней никогда.