Это называется — помазать по губам. Предлог, так сказать. Я пришел сюда из-за Моники.
— Вы?! — вырвалось у доктора.
— Именно. И не потому… как бы объяснить… О черт! Боже правый, там, в Чуян-тепа, меня оглушило, ошеломило… Я увидел… ее лицо, глаза, волосы… И меня озарило. Я увидел прекрасное существо, ребенка, несчастного, беспомощного, над которым издевались. Столько несчастий обрушилось на нее. Хватило бы на тысячу великанов. И знать притом, что причина всех ее бед и несчастий ты, то есть я. Боже правый! Да, ты, боже, злой, отвратительный, бесчеловечный! Смотреть на всё это! А я вот не смог. Я не мог быть бесчувственным. Почему? Да потому, что причина во мне. Я… она…
— Невероятно!
— А вот и вероятно. Есть в мире возмездие. Разве я мог представить, допустить, что, — боже правый! — что я встречусь, столкнусь с ней в этом Чуян-тепа. Найду ее! Увы, я не искал ее и натолкнулся на нее, оказавшуюся в муках, страданиях, унижениях. Совесть спала у меня и проснулась на горе мне!
Он вскочил и, сжимая кулаки, выкрикивал:
— И мать могла бросить ребенка! Гадина с холодным сердцем! Бросила. Удрала. И еще называется мать. Нет, возмездие приходит. Возмездие требует. И я должен! Да, возмещу муки и лишения девочки, я дам ей счастье, негу, наслаждения…
— Вы воображаете? — проговорил доктор Бадма.
— О чем вы говорите? Что вы подумали? Я все отдам ей. Я слонялся по свету, подозревая, что она существует. Я нашел ее, и я отдам ей в руки всё золото Кызылкумов. Я коснусь губами краешка подола ее платья, нежно, осторожно… и уйду. Она даже не будет знать, кто я. Но я уйду лишь тогда, когда буду знать, что ее никто не обидит, не посмеет обидеть! А я буду знать, зачем я стал властелином мира. Не напрасно сделался властелином. Да, для этого стоило найти золото… столько золота, черт меня побери!
И он, старенький, верткий толстячок, закрутился, затрепыхался, точно наседка, вдруг обнаружившая в своем гнезде желтенького, сию минуту вылупившегося цыпленка.
Сахиб Джелял встрепенулся:
— Кто же вам эта девушка?
Но он и сам понимал бессмысленность своего вопроса.
— А вот и неважно. Неважно для посторонних и важно мне. Никто не должен знать и не узнает. Пусть она принцесса и остается принцессой. Бедная! Она заслужила, чтобы ее считали принцессой! Боже правый! Она лучше всех принцесс. Она богаче всех принцесс! Девочка Моника, бедная, несчастная прокаженная, ты — ваше высочество! Ха-ха! Все на колени. Все падайте ниц, черт возьми, перед самой принцессой!
— Но ее здесь нет! Девушка Моника в Пешавере. Ее посвящают Живому Богу Ага Хану, — остановил Ишикоча Сахиб Джелял.
Но Ишикоч уже не слушал. Он весь трясся в странном, мучительном припадке. Глаза его закатились, лицо набухло кровью, морщины сбегались и разбегались. Шатаясь, он брел к калитке.
— Для нее! Для нее! Всё для нее!
БОЛЕЗНЬ ЭМИРА
Поздно надгробие укрывать одеялом.
Кемине
Вы же, воображающие, что имеете разум и рассудок, законы и решения, вы бросаетесь врассыпную перед врагами, подобно верблюдицам, и кутаетесь перед нами в одежды слабости и трусости.
Абу ибн-Салман
У входа в покой эмира доктора и Сахиба Джеляла встретил Начальник Дверей. Он вздыхал. Жизнерадостность стерлась с его обычно полного лукавства широкоскулого лица. Уныло он пробормотал надлежащее славословие его высочеству:
— Вознесем хвалу великодушию и доблести, гостеприимству и скромности, всемогуществу и рассудительности повелителя мира!
Створки резных дверей заскрипели, застонали на петлях, и сразу же неприятно защемило в груди. Всегда все двери в Кала-и-Фатту смазывались смесью курдючного сала с кунжутным маслом. Алимхан жестоко наказывал слуг за скрип дверных петель.
Сейчас стонущий скрип говорил: порядок во дворце порасстроился.
Из спальни пахнуло тяжелым запахом, прослоенным струйками приторных восточных ароматов и густых духов.
В сумраке спальни Бадма и Сахиб Джелял не сразу различили лежащую на горе ваших тюфячков похожую на призрак фигуру эмира. Он не повернул бледного, мелового лица к вошедшим и остановившимся взглядом смотрел на расписные болоры потолка.
— Заболел я… — со стоном пожаловался Алимхан.
— Вас предупреждали: ядовитые соки распространились в теле, — заговорил нарочито резко Бадма. — Вы не соблюдаете предписанной диеты. Смотрите, у вас раздулись щеки и губы, они вот-вот загниют! Это заболевание — «банлык». Следствие кровоизлияний под кожу. Отсюда опухоль тела.
— Заболел!.. Заболел!.. — тосковал Алимхан.
— Ослушавшийся погибнет! — не присаживаясь, протянул Сахиб Джелял так грозно, что испуганно скосившему глаза Алимхану он показался ангелом Джебраилом. Высоченный, во всем черном, с белой чалмой под потолком, с горящими глазами, со своей внушающей трепет бородой Сахиб Джелял вызывал предчувствие неотвратимой беды, а тут еще такие слова…
— Что, что? Ох, друг Джелял, что хочешь сказать? Угрожаешь… дерзишь, страшно… не уважаешь…
— Пророки не разделяли сыновей человеческих на людей и… эмиров. Все равны, все смертны! Дерзость в советах государям дороже мудрости, — звучал голос Сахиба Джеляла. — Говорил нам доктор Бадма: «Наступило время сидеть и не шевелиться, предаваться благочестивым занятиям, отказаться от суеты наслаждений».
— Я болен… нуждаюсь в лекарствах… Кричишь на меня, как… на… на…
Он не мог подобрать слово и всхлипнул… Вкрадчиво заговорил Бадма:
— Наш друг Сахиб Джелял прав. Пока мы отсутствовали, в вашем здоровье произошли нежелательные перемены. Вы забыли диету, и всего более вас истощили посещения эндеруна.
— Я болен… Лечение… необходимо отличное… Золото внутрь… Золото в мазях… Золото, чудодейственные лекарства… Назидания оставьте себе…
Алимхан капризничал, раздражался все больше.
— Лег-со! Пора поразмыслить о бренности жизненного существования, — задумчиво произнес Бадма и по-тибетски сложил руки на груди.
— Что?.. Что?..
Эмир сразу обессилел. Он давно уже подозревал — надвигается неизбежное, понимал, что болен и болел тяжело. Но и в болезнях он выделял себя из простых смертных. «Прикажу, — думал он, — и врачи исцелят мой совершенный организм». Лечиться он принимался уже не раз, обращался к мировым знаменитостям. Однако при малейшем облегчении забрасывал лекарства, нарушал диету, запреты. Всё чаще он не находил радости в привычных наслаждениях. Теперь даже курение индийского самого высокосортного гашиша не доставляло ему удовольствия, а лишь истощало его силы.
Всё чаще его лица касалось дыхание могилы. По ночам он лежал в забытьи, сон не шел к нему, мысль рвалась, сердце пухло, не умещалось в груди. Он выдумывал дела, занятия, развлечения. И они не вызывали в нем интереса. Всё чаще из ночи в ночь душил кошмар. Один и тот же.
Из тьмы смотрит глаз… вырванный глаз… тот… Кошмар вызывал слабость… Еще в молодости он