со Ставрогиным «одержимы» друг другом, желая поймать партнера на «фрейдистских» оговорках. Конечно, кък хлыстовская, такипсихоаналити-ческая ситуации предоставляют человеку больше возможностей для самообнаружения, чем обстановка официальных условностей. Но, по нашему мнению, та «правда карнавала», за которую ратует Бахтин, – все же не «последняя» правда, но, так сказать, «предпоследняя». «Высокий» же диалог предполагал установку на действительно «последнюю» правду; поэтому введение в теорию «высокого» диалога «карнавальных» представлений вносит во второе издание бахтинской книги глубокий духовно-смысловой диссонанс.
С каким же замыслом Бахтина связана такая фундаментальная переработка им своей старой книги? Мне представляется, что Бахтин не был удовлетворен вариантом 1929 г. – адекватностью осмысления там феномена Достоевского. Кажется, Бахтин тогда стремился постичь не только «поэтику» – в его терминах «архитектоническую» организацию мира Достоевского, – но и то, что, может, не слишком удачно называют «пафосом» (Белинский) писателя и что в категориях Бахтина, скорее, именуется «интонацией», соответствующей глубоко интимной установке личности. В работах 1920-х годов Бахтин соотносил творчество Достоевского с романтизмом и сентиментализмом; вслед за другими исследователями прилагал к нему мерки как классического, так и бульварного романа XIX в.; размышлял в связи с Достоевским о диалоге Платона, о библейском и евангельском диалогах…[1194] Однако все это было близко, да не то: все эти историко-культурные параллели не могли точно указать на саму суть духовности Достоевского, на изюминку его мироотношения. И открыв для себя в 1930-е годы реальность «мениппеи», Бахтин решил, что именно этот весьма экзотический духовный феномен исключительно близок эмоционально-смысловому настрою великого писателя. Так книга о Достоевском коренным образом изменила свою ориентацию.
В первую редакцию своего труда Бахтин вкладывает свою этику 1920-х годов – «высокий» (при этом утопический) гуманизм «ответственности». Этот «пафос» Бахтин приписывает Достоевскому. И мыслимо было бы в первой редакции утверждение, что «фокусом» всего творчества Достоевского является «фантастический рассказ» «Бобок», эта «мениппея» в чистом виде [1195]? Совместим ли с высокой свободой, связываемой Бахтиным с Достоевским, воистину содомский дух «Бобка», детально осмысленный Бахтиным, – без поправки на то, что, по замыслу Достоевского, «Бобок» – не что иное, как самая злая сатира?! По Бахтину, получается, что цель Достоевского как раз состоит в мировоззренческом утверждении «мениппейного» начала, что основополагающий опыт, в который упирается читатель Достоевского, – именно «мениппейный» опыт!.. Концепция книги 1929 г. полемически обращена против религиозно-философской критики, создавшей образ Достоевского как «самого христианского писателя» (Бердяев), как художника-трагика (Булгаков, Вяч. Иванов, Андрей Белый, Бердяев), однако и бахтинский труд несет в себе хотя бы память об идеях русского ренессанса Серебряного века, касающихся интерпретации Достоевского («ты еси», «идея», «свобода» и пр.). И возможно было бы в том контексте сказать, что «все творчество Достоевского» проникнуто «карнавальным хохотом»[1196]?! В том контексте это выглядело бы последней – уже богословской аберрацией…
Но правомерен вопрос: так ли уж произвольно приложение Бахтиным понятия мениппеи к Достоевскому, или же в этом есть какой-то смысл? Мне все же кажется, что «мениппее», действительно, соответствует некий аспект художественной вселенной Достоевского: этот аспект раньше называли «достоевщиной». Болезненный надрыв, некая душевная изломанность были обратной стороной творческого гения Достоевского и нашли себе выражение в его эксцентричных героях. «Достоевщина» – сниженный двойник высокого, трагического духа Достоевского. И в книге Бахтина 1963 г. через введение представлений о «мениппее» именно «достоевщина» оказывается выдвинутой на первый план. Сочетание этих двух начал – высокого диалогического и мениппейного – в исследовании Бахтина, как нам представляется, не пришло к полному самоосознанию.
О философском завещании М. Бахтина
В 1969 г. редколлегия журнала «Новый мир» (это уже не был знаменитый «Новый мир» Твардовского) обратилась к Бахтину с просьбой высказать мнение о современном отечественном литературоведении. Мог ли Бахтин всерьез дать прямой ответ на этот вопрос? Разумеется, нет: не говоря уже о цензурных запретах, вряд ли тогдашняя русская читающая публика – за исключением единиц – была в состоянии вместить горькую истину о крушении в 1917 г. всей русской культуры, о страшном разрыве между современным состоянием науки о литературе и тем, что было наработано в ней как в старой России, так и за 50 лет на Западе, о слабости надежды на робкие ростки мысли, пробившиеся – в пору хрущёвской оттепели – сквозь мертвящую атмосферу советчины. Невинный, прохладно-академический вопрос редакции ретроспективно поставил перед Бахтиным весь его жизненный путь. Думается, что этот вопрос глубоко затронул Бахтина, ибо мыслитель вложил в ответ очень многое из собственного опыта жизни в науке. Обращением журнала Бахтин воспользовался для того, чтобы сформулировать свое научное credo. «Ответ на вопрос редакции “Нового мира”» – статья в некотором роде итоговая для Бахтина: в ней приведены к новому синтезу идеи его творческого пути, начиная с конца 1910-х годов. И отмеченный исключительно деликатными дидактическими интонациями (сказались не только многолетнее преподавание в Саранске, но и «наставничество» в дружеских кружках Невеля и Витебска), «Ответ…», кажется, можно было бы назвать завещанием Бахтина научным потомкам.
«Ответ…» написан с той философской позиции, которой достигло внутреннее развитие бахтинской «идеи» к 1960—1970-м годам. Сочинения Бахтина этих лет имеют в основном фрагментарный характер и могут показаться на первый взгляд по своему содержанию весьма пестрыми. Однако при более внимательном подходе выясняется, что большинство этих заметок группируется вокруг единого тематического стержня. Мысль Бахтина в последние жизненные десятилетия движется в русле проблемы гуманитарного знания. И изыскания Бахтина в этом направлении восходят к самым истокам его творчества: уже в 1920-е годы «ответственный» подход к личности (идет ли речь об искусстве или о жизни) Бахтин напряженно стремился противопоставить прагматическому отношению к вещи («Автор и герой в эстетической деятельности», «Проблемы творчества Достоевского»). На рубеже 1930—1940-х годов Бахтиным был создан небольшой фрагментарный текст «К философским основам гуманитарных наук», в котором утверждалось, что предмет гуманитарного знания – это «выразительное и говорящее бытие»[1197]. Данный текст лег в основу заметок, написанных уже в последний период творчества и при посмертной публикации озаглавленных «К методологии гуманитарных наук». Специфике гуманитарного знания посвящены практически целиком поздние фрагменты «Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках», а также многие заметки в подборке «Из записей 1970–1971 годов». К области собственно гуманитарного исследования принадлежит и проблема понимания чужих культур, поднятая в «Ответе…». И «Ответ…» – это, по-видимому, единственная поздняя завершенная работа Бахтина по данной – «гуманитарной» – проблематике.
Вопрос «Нового мира» мог быть истолкован множеством способов, ему мог быть даже придан политический крен. Бахтин увидел в этом вопросе близкий ему самому смысл и, отвечая, поднял проблему интерпретации. Под «литературоведением» в «Ответе…» понимается, в сущности, наука, занимающаяся интерпретацией художественных произведений, художественных текстов.