платком, давно потерявшим цвет. Зимой она носила валенки и казалась в них еще меньше ростом.
Постоянная забота о детях отвлекала ее от воспоминаний и праздных мыслей, но память о летчике Коле Серове жила в ней, как давнишняя, привычная боль.
Когда внезапно ранней весной 1943 года ей принесли таинственное коротенькое письмецо, в котором какой-то неведомый полковник Уваров сухо и, по-видимому, равнодушно извещал ее, что старший лейтенант Николай Серов находится на излечении в таком-то госпитале, в городе Барнауле, она была потрясена. Значит, он жив! Но что с ним? Он изувечен? Может быть, у него нет рук или глаз? Он калека, он беспомощен, он нуждается в уходе. Она долго вертела и переворачивала листок, стараясь вычитать в нем что-нибудь, но листок был безнадежно краток и ничего больше сказать ей не хотел.
Первым ее побуждением было — бросить все, оставить работу, детей и ехать в Барнаул. Но скоро она поняла, что это невозможно. Кто ее отпустит? Конечно, она могла бы никого и не спрашивать, а просто выйти на станцию, сесть в любой поезд, идущий на восток, и ехать. Как раз мимо городка пролегал железнодорожный путь, соединяющий европейскую часть страны с Сибирью… Но она знала, что в школе не хватало людей, что заменить ее некому, что ее отъезд будет похож, на бегство, на предательство, на дезертирство. И она решила пока не ехать, а написать письмо.
Она писала его глубокой ночью. Раздавалось сонное дыхание шести учительниц, спавших с ней в одной комнате; бревна глухо потрескивали от все еще державшихся уральских морозов, большая железная печь дышала жаром, а в углах поблескивали кристаллики инея. Марья Сергеевна писала на разлинованных листочках, вырванных из школьной тетрадки, писала так откровенно, так просто, как никогда еще не разговаривала с ним. Она и сетовала на их разлуку, и тревожилась за него, и спрашивала, и ласково утешала, и радовалась, что он жив, и обещала всю жизнь отдать заботе о нем. Это большое письмо, полное нежности, доброты, преданности, надежды на счастье, готовности к любым подвигам, было окончено к тому часу, когда учительницы зашевелились на своих кроватях и стали вставать. Утром оно было отправлено.
Но Серову прочесть его не довелось.
Прошло больше месяца, и Марье Сергеевне принесли ее письмо обратно. На конверте между многочисленными круглыми почтовыми печатями стояла надпись, сделанная крупным корявым почерком: «Адресат выписан 13.III.43 г. и выбыл по назначению».
Серова к этому времени действительно уже не было в Барнауле. Он находился гораздо ближе к Марье Сергеевне — в Свердловске, лежал там в огромном прославленном госпитале, и знаменитый профессор новейшими средствами лечил у него на ноге свищ.
Когда больше года назад Серова ранили, всем было ясно, что в наиболее угрожаемом состоянии находится его рука. Руку его, перебитую во многих местах, несколько раз собирались отнять — и в полку, и в пути, в эшелоне, и в Барнауле. Барнаульские врачи только после долгих колебаний отказались от мысли ее отрезать и потом не без удивления следили за тем, как она срасталась. Проходили месяцы, и Серов начинал двигать рукой в плече, потом сгибать ее в локте, потом неуверенно шевелить пальцами. Врачи теперь гордились тем, что не отняли ему руку, и когда он раненой рукой написал свое первое послание Лунину, это было торжество всего медицинского персонала госпиталя.
Кроме сложного перелома руки у Серова были и другие увечья — обожжено лицо, пулей навылет пробита нога. Ожоги, вначале очень страшные на вид и очень мучительные, зажили довольно скоро. Глаза были целы, брови и ресницы выросли, остались только шрамы в виде нескольких бесформенных светлых пятен на лице. Но с ногой пришлось повозиться.
Рана на ноге заживала вяло, долго и никак не хотела закрываться окончательно. Она гноилась, и прекратить нагноение не удавалось. В конце концов на месте раны образовался свищ, из которого постоянно сочился гной.
Гнойник, как показал рентген, находился глубоко внутри, на кости. Никакому лечению он не поддавался. Шли месяцы; рука Серова хоть медленно, но восстанавливалась, а нога оставалась все в том же состоянии. Серов был не здоров и не болен: нога ныла, когда он ступал на нее, но не сильно, и порой ему казалось, что он мог бы ходить, если бы надел сапоги. Однако врач строжайше запретил ему ступать на больную ногу, и он прыгал на одной ноге по палате, по коридорам, по лестницам, по больничному садику, опираясь на два костыля.
Чего только не передумал он за многие, многие месяцы своего заточения в барнаульском госпитале! Он думал о войне, о будущем родной страны, о своем полке. И о Марье Сергеевне.
О Марье Сергеевне он думал невольно, потому что старался о ней не думать. Он сам удивлялся тому, что она никак не забывается. Ни в чем он ее не винил и считал, что она поступила вполне естественно. Он полюбил ее, а она очень колебалась; он отлично видел, что она колеблется. И верно, какая он ей пара? Он — человек неначитанный, неотесанный…
Огромные события произошли в мире, пока он лежал в госпитальной палате в далеком сибирском городе. Там, в этой палате, следил он по ежевечерним сообщениям радио за отступлением наших войск на юге летом 1942 года, там узнал он о падении Севастополя, о вторичном падении Ростова, о вступлении немцев на Северный Кавказ, о том, что враг дошел до Волги. Там пережил он радость сталинградской победы и прорыва ленинградской блокады. Все это происходило без него. В то время, когда миллионы людей сражались, он — бесполезный, ненужный — лежал, прикованный к койке.
С особенным вниманием прослушивал он и прочитывал все, что писалось и передавалось по радио об авиации. Боевая жизнь летчиков была ему всего ближе и понятнее. И, кроме того, он всякий раз надеялся найти следы своего полка.
Но надежда эта почти никогда не сбывалась. Видимо, слишком много было авиаполков на огромной линии фронтов от Ледовитого океана до Черного моря. Да и корреспонденты, называя фамилии летчиков, не сообщали, по понятным причинам, в каких частях и соединениях эти летчики служат. Всего только два-три раза за все время Серов встретил в центральных газетах краткие сообщения о подвигах «летчиков из авиачасти, которой командует т. Проскуряков». В одном из этих сообщений упоминалась фамилия Лунина. Но фамилии всех остальных летчиков были Серову незнакомы.
Эти скупые газетные заметки Серов вырезал и хранил в бумажнике, в том отделении, где хранил коротенькое письмецо Лунина. Несколько