— Нет, не спас! Разве мы уже не ответили на этот вопрос, не разобрались с этой проблемой?
— С одной стороны, можно сказать, что разобрались. Но есть еще и другая сторона.
— Какая другая сторона? Я не вижу никаких других осложнений.
— Другая сторона связана со мной.
— Но что тебя не устраивает?
— Беллами, ты наивен, а порой решительно бестолков. Не возражай, послушай меня. Можно долго и упорно с удовольствием жить в одиночестве. Потом, по какой-то причине, можно разлюбить одиночество. И такой причиной могу стать я.
— Дорогой мой Эмиль, если бы меня можно было хоть как-то урезонить, то ты, как никто другой, смог бы убедить меня, но…
— На самом деле, очевидно, возникают два вопроса. Хочешь ли ты быть строго добродетельным? И хочешь ли ты жить один? С добродетелью, кажется, все понятно. Но она не должна мешать тебе жить с другим человеком. Ладно, ты не хотел этого раньше, возможно, потому что не мог найти достойного спутника. Но вот он я, перед тобой. Как мы знаем, выражаясь традиционным языком, ты уже отверг мои ухаживания. Все в порядке, все в порядке. Нет смысла затрагивать это дело. Но есть смысл в том, чтобы ты с удовольствием пожил у меня какое-то время. Мы же старые друзья и хорошо понимаем друг друга и, возможно, вскоре стали бы понимать друг друга еще лучше. Почему бы тебе, не мудрствуя лукаво, не остаться у меня? Я нуждаюсь в твоей компании и полагаю, что ты тоже осознал, что нуждаешься во мне. Подумай об этом, дорогой Беллами. Здесь ты мог бы стать счастливым.
— Счастье меня не волнует.
— Ты заблуждаешься. Все живые существа стремятся к счастью, но оно принимает разные обличия, и порой такие стремления весьма туманны. Я очень огорчен из-за этой несчастной девочки. Лукас погубит ее, а потом и себя самого. Несмотря на всю его жестокость, она не сможет бросить его. Она будет вечно пытаться найти элементы радости в такой жизни. Радуйся, что ты свободен, Беллами. Ты никому не причинил вреда. Ты еще вполне способен вести добродетельную жизнь, помогая людям. Почему бы тебе самому также не приобщиться к простому человеческому счастью? Ты же понимаешь, что мы любим друг друга.
Луиза мечтала забыться сном и боялась пробуждения. С пробуждением перед ней на мгновение возникла картина ее былой веселой и счастливой жизни, потом она погрузилась в мрачные воспоминания, отягощенные осознанием разрушенного мира, острейшими угрызениями совести и безмерной скорбью. Ее миру нанесли смертельную рану. Луиза наспех перекусила чем-то на кухне. Дочери бродили туда-сюда, продолжая заниматься какими-то делами. Никто ничего не готовил. Ритм жизни, казалось, замедлился, согласуясь с тихой и печальной растерянностью скорбящей души. Много времени Луиза проводила в Птичнике, чувствуя, что он уже не принадлежит дочерям, более того, не способная даже представить, что когда-то они там бывали. Девочки избегали заходить в Птичник, и по вечерам оттуда не слышалось их продолжительного щебетания. Там не звучал больше смех, и вообще царило молчание. К пианино никто не прикасался. Все ходили на цыпочках. Луиза бродила по этой большой комнате, разглядывая книжные полки с любимыми книжками Сефтон и Алеф. История, классическая литература, поэтические сборники на разных языках, романы. Она зашла в комнату старшей дочери. Там все было в полном порядке, Сефтон даже протерла пыль. На полках в спальне Алеф стояли очередные поэтические сборники и романы. Луиза взяла с полки роман Джейн Остин «Гордость и предубеждение» и отнесла его на место в Птичник. Она забросила «Любовь в Гластонбери», догадываясь, что понравившиеся ей герои попадут в беду. Телефон молчал, как и дверной звонок. Конечно, Луиза сама попросила Клемента передать всем, чтобы их не тревожили, желая немного побыть с детьми в тишине и покое. Она думала или говорила: «Я хочу быть с детьми», но одновременно, говоря или думая это, сознавала, что само понятие «дети» совершенно изменилось. Могли ли дети без Алеф по-прежнему считаться детьми? Безусловно, они любили ее, две оставшиеся дочери, они обнимали ее, они вместе плакали и горевали. Но разговоров у них не получалось. Порой Луиза чувствовала себя странным безмолвным животным, возможно, редким или любимым животным, которое нуждается во внимании и ласке, но с которым нельзя общаться. Луиза словно онемела. Дочери любили ее, но держались в стороне, возможно, она сама бессознательно держала их на расстоянии. Письмо Алеф доставили три дня назад. Других писем не приносили. Шли дни, и Луиза начала бояться прихода следующего послания. Ее страшило и то, что оно может вовсе не прийти. В общем, корреспонденция, конечно, приходила, например из Оксфорда, с известиями о принятии Алеф в Модлен-колледж, а Сефтон в Бейллиол-колледж. Само время, казалось, приобрело совершенно новые качества: оно стало тяжелым, ленивым, серым и текло с ужасной медлительностью. Сефтон редко бывала дома. Мой иногда ненадолго уходила «на прогулку», как она говорила. Луиза заметила ее однажды: дочь сидела неподвижно на скамейке в Грин-парке. Большую часть времени Мой проводила на своей верхотуре, говоря, что работает. Периодически Луиза заглядывала к ней, заставала дочь за работой и сомневалась, не создавала ли Мой видимость работы, услышав приближающиеся по лестнице шаги матери. Хотя свидетельства ее творчества говорили сами за себя. Маленький холст, подаренный мисс Фитцгерберт, уже покрывало буйное разноцветье красок, изображавшее, по словам Мой, умершую кошку Тибеллину. («Не бойся смешивать цвета», — советовала мисс Фитцгерберт. Как-то раз Мой упомянула об этом Луизе.) Вся комната пропиталась свежим запахом масляных красок. По окнам скошенной крыши барабанил дождь, изливающийся из плотных мрачных туч. Как неудобно Мой работать при таком скудном освещении! Луиза, по-новому сознавая свою роль в этой совершенно изменившейся жизни, вдруг стала сильно беспокоиться о судьбе младшей дочери. Мой всегда воспринималась как талантливый ребенок, тихо занимающийся разнообразным рукоделием: она плела сумки из рафии, красила пасхальные яйца, мастерила бусы и маски, шила чудесные наряды. Луизу внезапно осенило, что всю свою жизнь Мой, как и все остальные, провела под великолепным ярким куполом, озаренным светом Алеф. «Как славно, что наша счастливая малышка вечно чем-то занята!» Теперь ее занятия стали казаться более таинственными, даже жутковатыми. Луизе вспомнился случай драки с лебедем. «Конечно, Мой могла наброситься на лебедя, чтобы спасти какое-то бедное маленькое животное!» Они придали тому эпизоду слишком мало значения, ни о чем ее толком не расспросили, предположив, как бы там ни было на самом деле, что Мой все преувеличила, чтобы вызвать интерес к своему рассказу. Возможно, она действительно сражалась с тем лебедем. С другой стороны, возможно, что выдумала это сражение. Они не стали ничего обсуждать, предпочли попросту забыть. Они не помогли Мой подыскать художественную школу, предоставив ее заботам мисс Фитцгерберт. Они беспечно позволили ей бросить учебу. Правильно ли они поступили, не потеряет ли Мой напрасно два драгоценных года, не пожалеет ли потом об утраченных возможностях? Они не уговаривали ее подумать, не спорили с ней, не навели ее, к примеру, на возможные мысли о том, как она потом будет зарабатывать на жизнь. Лишь Сефтон выразила неодобрение, но упорствовать не стала. Они подшучивали над Мой, называя ее чудной маленькой волшебницей с паранормальными способностями. Теперь, внезапно, Мой стала загадочным существом, отчужденным человеком, возможно, психически ненормальным, замкнувшимся в своем одиночестве, горе, депрессии, скрывающим нервный срыв. Ох, если бы Тедди был жив, то все беды превратились бы в радости. Луизе вспомнились слова Джоан: «Твои девочки подобны натянутым лукам, в них море энергии, и настало время вылета из гнезда». И вот вместе с Алеф испарилась гармония, союз душ, равновесие сил, былой мир рухнул. Такие хорошие дети, просто идеальные дети. «Ох, как же Алеф могла так поступить с нами, как могла! На самом деле это моя вина».