вверх». Это такая штука — раз с собой не совладаешь и покатишься под горку. Завернет, наверное, он следующим рейсом обратно в деревню и недолго протянет там на сухой картошке. Каждому война предъявляет счет и заставляет расплачиваться по нему полновесной монетой.
Ночью я не мог заснуть. Ныла растревоженная в поездке культя, и ломило несуществующие пальцы. Я ворочался и зло думал, что из-за таких, как Шайтанов, война обошлась остальным дороже.
На другой день ко мне пришел Добрынин и хмуро сказал, что самовольно взял бутылку рыбьего жира.
— Как вы могли, Игнат Ильич? Мы ведь ни капли не можем на сторону отпустить.
— Не для себя взял.
— Для Шайтанова. У него туберкулез, и ему надо пить жир.
— Во, во! — обрадовался старик, не уловив жестких ноток в моем голосе. — Николахе и споил… Вчерашней ночью он всего два раза кашлял. Откуда знаешь-то?
— Вместе на пароходе ехали… Ты поинтересовался, как он болезнь заработал?
— В плену был.
— Вот именно — в плену. А куда наш жир идет? В госпитали, где еще лежат те, кто с фашистами дрался, себя не щадя, в детские дома, где надо поднять сирот. Разницу между ними и Шайтановым угадываешь?
— Вину, значит, на Николаху положил… Судить легче легкого, Виктор Петрович. А ты сосчитай, сколько он до войны на «Сайде» трески наловил и сколько я из той трески жиру вытопил. Тонны! Не сам его выпил — людям отдал. Теперь, когда у него беда вышла, мы спиной поворотимся? Фашисты, мол, тебя не добили, так мы напоследок к земле пригнем. Я его возле причала встретил. Стоит одинешенек, в глазах слезы до краев. Попросился ко мне до обратного рейса. А не попросился, я бы его за руку привел. С пацанов ведь Николаху знаю, с самых корней… Посуди — ехал он сюда не ждан, не зван, со своей бедой, а здесь вместо помоги его другая беда огреет. Не добраться ему обратно в деревню. Или сляжет, или руки на себя наложит.
— Не наложит он руки… Кишка для такого слаба.
— Ты своей мерочкой всех не меряй, Виктор Петрович. Доведись тебе на его месте оказаться, неизвестно, что бы ты сделал.
— Известно, Игнат Ильич… Вот в том-то и дело, что известно… Отпускать рыбий жир мы не имеем права. Ты знаешь инструкцию о поставке рыбопродуктов. Если возьмешь еще одну бутылку, я передам дело прокурору.
Рука Добрынина перестала мять шапку, легла на стол и ухватила мраморное пресс-папье.
«Сейчас он меня огреет», — подумал я, невольно напружинивая тело. Но Добрынин отставил в сторону пресс-папье и положил передо мной четвертушку бумаги. Это было заявление с просьбой отпустить десять килограмм рыбьего жира бывшему работнику рыбокомбината Шайтанову Н. М., страдающему заболеванием легких по вине фашистов.
— Все теперь на фашистов будем валить… Удобно придумано, — сказал я, прочитав заявление.
На заявление следовало написать резолюцию. Короткую и ясную — «Отказать». Черкнуть карандашом, и в сторону. Ударить Шайтанова резолюцией покрепче, чем тот ефрейтор, который хотел ему прикладом отбить нутро. Да, положил я вину на Шайтанова. Но у каждой вины есть своя мера ответа.
— Тебе подано, — напомнил Добрынин.
Он сидел передо мной, широколицый, с глубокими морщинами на лице, с темной, как сыромять, кожей.
— С отцом Шайтанова мы вместях в Норвегу ходили. В восемнадцатом году он волисполкомом заправлял. Парня я не брошу. Мы от веку здесь тем и спасались, что друг дружку выручали… От такого инструкцией не загородишься.
— Думаешь, инструкции боюсь?
Инструкции я в самом деле не боялся, хотя ее параграфы грозили взысканием стоимости отпущенного жира в десятикратном размере. Расплатиться было просто. Уже год копилась моя зарплата, которую в Загорном тратить было некуда. Останавливало другое — десять килограмм жира, которые я отпущу Шайтанову, не попадут тем, кто не меньше нуждается сейчас в целебной пахучей жидкости.
— Передай, что директор рассматривает, — сказал я помору и выпроводил из кабинета.
Потом подошел к окну и стал смотреть на залив. Было время отлива. Серая полоса литорали, испятнанная темными валунами и мелкими лужами, опоясывала край песчаной косы, на которой располагался поселок. На отливе табунками белели чайки. В небе медленными кругами ходил остроклювый поморник, подстерегая, когда чайка отобьется от стаи. Тогда поморник камнем кинется на птицу, собьет ее и, пока другие опомнятся, унесет в потайную гранитную щель.
Низко катились облака, набухшие влагой.
«Чайка ходит по песку, рыбаку сулит тоску», — вспомнилась поморская примета. Я погладил ноющую культю и подумал, что к ночи наверняка задует морянка.
Штормило пять дней. Морянка зло пластала о берег тяжелые волны. На сигнальной мачте темнел знак штормового предупреждения. Ни один бот за это время не причалил к рыбокомбинату. Раздельщицы сидели в закутке за посолочными чанами, ругали погоду и вязали кружева.
Торчать без дела в конторе было невмоготу, и я отправился на салогрейку. Игната Добрынина я увидел возле холодного котла.
— Третьеводни последнюю партию истопил, — сказал он. — Вроде утихать собралась моряночка. Утром приметил — кайры в голомень, в море потянулись. Глядишь, через день-другой и рыбешку подвезут. Заявление как?
— Лежит. Что я буду писать?
— Нечего, — неожиданно согласился помор. — Кабы твое было, хочу — дал, хочу — отказал. Ты к государственному приставлен. Тут твоей воли нет. Так я Николахе и растолковал, чтобы он другого чего не подумал.
Мне стало неловко за разговор в конторе. Игнат Добрынин не принял моего главного довода и пытался помочь мне выпутаться из затруднительного положения, упирая на формальную сторону вопроса. Инструкция в самом деле не позволяла удовлетворить просьбу Шайтанова.
Легче мне от таких мыслей не стало.
— Как твой постоялец?
— Сегодня к падуну отправился чернику собирать… Всю ночь в баночку плевался. Взялись дрова пилить, едва одно бревно одолел. За пилу держится, а боле от него пользы нет… Такую муку человек вынес, а на своей земле в гроб ляжет… Закури, Виктор Петрович, развей душу.
Мы свернули цигарки и присели на порожек салогрейки, пропитанной неистребимым кисловато-горьким запахом ворвани. За многие годы он въелся в стены, в клепаные швы жиротопного котла, в бочки, в ящики, в канаты подъемного ворота и в щели пола из темных пропитанных салом досок, которые не брала ни гниль, ни червоточина.
— После такой морянки должна рыба в ярус идти, — сказал Игнат Добрынин. — Хочу на промысел съездить.
Я с удивлением поглядел на салогрея. Страдая от жестоких приступов ревматизма, Добрынин уже года три не выходил в море, балуясь иной раз удочкой на заливе, где за полдня можно было запросто натаскать десяток-другой камбал и мелкой пикши. Для того чтобы взять рыбу ярусом, нужно идти километров за