Глядя на спящую мать, она вспомнила, как показала отцу Сарин портрет, сделанный в школе на уроках рисования.
– О, Лив! – воскликнул он, и сердечко у нее заколотилось, и вся она затрепетала в ожидании. – Ты должна это подарить маме.
Вот и все, что он сказал. Ты должна это подарить маме.
Отец всегда говорил, что женщины, конечно, могут взять в руку кисточку и что-то нарисовать, вот только настоящих художников из них не получается. Олив толком не могла понять, а в чем, собственно, разница. Маленькой девочкой, играя где-нибудь в уголке его галереи, она не раз слышала, как Гарольд обсуждал эту тему со своими клиентами, мужчинами и женщинами, и последние, соглашаясь с ним, предпочитали вкладывать деньги в произведения молодых художников-мужчин, а не представительниц своего пола. Представление о том, что художником может быть мужчина, стало общим местом – временами Олив тоже в это верила. В свои девятнадцать лет она находилась в тени: упрямая, полная отваги фигурка, олицетворяющая собой любительщину в искусстве. Но ведь прямо сейчас, в Париже, работают Амрита Шер-Гил[23] и Мерет Оппенгейм[24] и Габриэль Мюнтер[25]; она даже воочию видела их картины. Они, что же, не художники? Или разница между обычным живописцем и художником заключается просто в том, верят ли в тебя другие и в кого они вкладывают больше денег?
Она не находила слов, чтобы объяснить родителям, почему она подала заявку, собрала портфолио, написала эссе о фигурах второго плана у Беллини. Несмотря на все разговоры о том, что женщинам не стать художниками, она все равно пошла этим путем. Сама не понимала, откуда в ней такой запал. Независимая жизнь была от нее в одном шаге, и вот, поди ж ты, сейчас она сидит в ногах у спящей матери.
Снова бросив взгляд на Сару, она подумала, не сходить ли ей за пастелями. Время от времени мать позволяла ей пройтись в своих мехах и жемчужном ожерелье, могла угостить ее эклерами в Коннауте, взять ее с собой послушать в музыкальном обществе какого-нибудь скрипача или умного поэта, притом своих друзей и к тому же в нее влюбленных, как с годами осознала Олив. Нынче никто не мог сказать, что Сара Шлосс выкинет в следующую минуту. От врачебной помощи она отказывалась, и пилюли зачастую на нее не действовали. Олив казалась себе то ли мутным пятном, то ли щепкой за материнским килем. Иногда она тайком рисовала Сару в таком виде, что, узнай та об этом, ей бы не поздоровилось.
Высокие окна были распахнуты настежь, и ветерок устроил занавескам небольшой танец. А настоящий предрассветный ветер разогнал все облака над горами за деревней Арасуэло, и зеленовато-голубое небо прочертили золотые и розовые полосы. Не выпуская из рук письма, Олив на цыпочках прокралась на балкон, где ее взору открылись пустые поля, простирающиеся до ребристых предгорий вдали, меченные кустарником и дикими маргаритками, там кружили коршуны, и кузнечики рыскали среди ботвы, где когда-то зрели дыни, и волы распахивали землю под будущий посев.
В саду прыгали рассеянные кролики, а на дальних холмах паслись козлы, и колокольчики на их шеях позвякивали атонально и неритмично, что действовало успокаивающе, ибо в этом не было ничего продуманного, на публику. Раздался выстрел из охотничьего ружья, и пернатые хаотично взмыли в андалусийские барочные предутренние небеса. Сара даже не пошевелилась, зато кролики, поднаторевшие в прятках, разбежались, оставив земную поверхность девственно чистой. Олив закрыла окна, и занавески бессильно повисли. Ее мать, вероятно, рассчитывала обрести здесь столь желанный покой – но очень уж тревожно звонил монастырский колокол, да и о волках в горной чаще не стоило забывать. Тишину нарушало бессмысленное тявканье пса в сарае. Странно, но с момента их приезда сам дом и окружающий его ландшафт давали Олив энергетическую подпитку, непривычную и более чем неожиданную. Обнаружив во флигеле на задворках сада старую деревянную филенку, она украдкой пронесла ее на чердак, словно какую-то контрабанду. Если что, на ней можно рисовать, но пока филенка лежала без дела.
В спальню вошел отец и здоровенным башмаком отшвырнул под кровать валявшийся на полу «Вог». Олив спешно сунула письмо в карман пижамы и развернулась к нему лицом.
– Сколько? – поинтересовался он, показывая пальцем на простертую фигуру жены.
– Не знаю, – ответила Олив. – Пожалуй, больше обычного.
– Sheiße![26] – Гарольд ругался по-немецки только в моменты сильного стресса либо абсолютной свободы. Он склонился над Сарой и с нежностью убрал прядку с ее лица. Это был жест из лучших времен, и Олив он только покоробил.
– Ты купил сигареты? – спросила она.
– Что?
– Сигареты.
Вчера вечером он заявил, что ему надо в Малагу – купить сигареты и заодно посетить мастерскую художника. «Может, открою нового Пикассо?» И засмеялся так, словно молния может дважды ударить в одну точку. Ее папаша всегда спешил улизнуть, ему быстро становилось с ними скучно, а когда снова появлялся, тут же требовал к себе внимания. Они приехали сюда всего пару дней назад, а он уже успел слинять.
– Ах, да, – сказал он. – Купил. Они в машине.
Прежде чем покинуть спальню жены, Гарольд налил своей любимой стакан воды и оставил на тумбочке, до которой она не смогла бы дотянуться.
* * *
Ставни на первом этаже были до сих пор прикрыты, и в полутьме угадывались самые необходимые предметы обстановки. В воздухе смутно пахло камфарой и сигарами. В финке, предположила Олив, никто не жил последние несколько лет. Дом напоминал этакую большую надземную катакомбу с затаившимися комнатами, с длинными, меблированными в колониальном стиле коридорами, со шкафчиками из твердой древесины темного цвета, не знакомыми с обыденными предметами. Было ощущение, что на дворе 90-е годы XIX века, куда их забросило из другой эпохи, а вокруг них декорации, оставшиеся от салонной драмы.
Легкая влажность уже начинала выветриваться. Олив распахнула ставни, и комнату залил солнечный свет, провозвестник дня, пусть еще и не тепла. Глазам явился неокультуренный склон, спускающийся к высокому забору из кованого железа, откуда уходила деревенская дорога. Олив всмотрелась: худосочные кусты, цветочные бордюры без цветов, три бесплодных апельсиновых дерева. По словам отца, такие особняки строились наособицу, поближе к обводненной и плодородной земле, так что летом жильцы будут наслаждаться видом оливковых рощ и благоухающих вишен, цветущих ночных кактусов и палисандровых деревьев и бьющих ключей, – словом, блаженство и восторг.