Эти старики матросы никогда толпой не ходили, всегда поодиночке. Они могли приветливо поздороваться со старой дамой и мимоходом вмиг перерезать горло собачке, которую она вела на поводке. Простые удовольствия юности их уже не удовлетворяли. Если они снимали проститутку, то лишь из наслаждения мыслью, что наградят ее болезнью, которая десятилетиями превращала для них малую нужду в адскую муку. А если слонялись по портовым кабакам, то не желали петь и смеяться, как молодежь, а поджидали случая сызнова отрезать кому-нибудь ухо или выбить глаз.
Лаура все это знала. Пройдет еще несколько лет, пока новые пароходы привезут в Марсель молодых, здоровых матросов, а до тех пор ей надо остерегаться стариков. С наступлением сумерек она ставила стул в круг света от уличного фонаря, где ее было видно издалека, а когда ночью, случалось, выходила за сигаретами или за лауданумом для матери, избегала тесных переулков, держалась газовых фонарей на больших бульварах.
В Париже Лаура, напротив, остерегалась не стариков, а как раз молодых мужчин. На парижских улицах при виде старика можно было исходить из того, что он не новоприезжий, а прожил в этом городе огней не один десяток лет. Раз человеку удалось так долго продержаться, значит, нашел он себе местечко на свете. Имел ренту и квартиру, а при толике везения и жену, которая жарила ему говяжий шницель и в случае чего могла почесать спину; если он ничего такого не имел, то все же располагал спальным местечком под мостом и собственным методом ежедневно добывать себе кусок хлеба, ветчину да красное вино. Впрочем, парижские старики сами каждый день диву давались, что вообще еще живы после всех войн, кризисов и восстаний минувших десятилетий, а потому никого не обижали и радовались, когда их оставляли в покое.
Старики в Париже были безобидны, зато ох как опасна была молодежь – десятки тысяч бездомных, осиротевших, отчаявшихся парней, они выбрались после войны из окопов Европы и теперь гонимые своими призраками скитались по городу. У многих и через десять лет в глазах плескался ужас, многие остались заиками, по-прежнему дрожали от страха и ночами не могли спать, и все они терзались голодом, жаждой, алчностью и не жалели ни себя, ни других.
Встречая на улице таких парней, Лаура распознавала их издалека. Она научилась не замечать их взгляды и пропускать мимо ушей их вызывающий шепоток, научилась не принимать на веру их спектакли одного актера, специально разыгранные прямо на тротуаре, – обмороки, любовные клятвы и мнимые прыжки с моста – и ни разу за двадцать два месяца не совершила ошибку, не позволила им втянуть ее в разговор.
Выдержав вступительный экзамен в консерваторию и уплатив семестровый взнос, она поселилась на улице Бак в мансардной комнатушке с вспученными обоями и окном во двор, летом там было нестерпимо жарко, а зимой до ужаса холодно. Располагалась комната в одном ряду с еще семью, а напротив, по другую сторону коридора, было еще восемь мансардных комнатушек, стоивших чуть дороже, так как окна их смотрели на улицу Бак. В этих шестнадцати комнатушках обитали шестнадцать более или менее молодых женщин, зачисленных в консерваторию и уже неплохо умевших петь, и все они мечтали об одном и том же – стать когда-нибудь великими певицами. Одни совершенно отчетливо представляли себе, как будут в лучах софитов выступать на сцене театра «Капюсен», «Матюрен» или «Олимпии», а то и «Гранд-опера», другие лишь ощущали в груди большое, широкое чувство, которому надеялись когда-нибудь дать выход.
Первые дни Лаура радовалась соседству пятнадцати единомышленниц и надеялась подружиться кое с кем из них. Но потом поневоле приняла к сведению, что эти будущие дивы, встречаясь с ней в коридоре, в лучшем случае бросали беглое «здравствуйте» и, трепеща ресницами, проскальзывали дальше, будто ужасно торопятся и, прежде чем отправиться на ужин в «Риц», должны разогнать на тротуаре поклонников, раздать несметное количество автографов, а затем еще быстренько заглянуть к своему агенту, к портнихе и к финансовому управляющему.
На самом деле ни у кого из них не было в Париже никаких знакомых, кроме консерваторских преподавателей да рыночной торговки за углом, у которой они ежедневно покупали кило яблок. Денег на кино они не имели, как и на театр и на шикарные рестораны, никто знать не знал их имен, на оплачиваемую работу нечего и надеяться, ну разве только подцепить в метро какого-нибудь мещанина из Пасси и за двадцать франков в неделю стать его любовницей. Так что оставалось единственное развлечение – ежедневная прогулка в Люксембургском саду или в Jardin des Plants[17], где в игре красок платанов они наблюдали смену времен года и воображали себе, как в не слишком далеком грядущем сбудутся их мечты. А поскольку кичливые чугунные ворота парков на ночь запирались на большие ключи, вечера они проводили в одиночестве мансардных комнатушек.
Шестнадцать обитательниц улицы Бак составляли этакую монастырскую общину. Днем они прилежно посещали уроки вокала, вечерами усердно распевали гаммы, старались достаточно спать и следовали предписаниям секретных рецептов, которые им тихонько подсказывали преподаватели или консерваторки постарше. Одни налегали на фенхелевый чай и черный шоколад, потому что это якобы повышало гибкость голосовых связок, другие пили сырые яйца и упражнялись в октавных интервалах, стоя на голове. Третьи массировали солнечное сплетение миндальным маслом или клали ночью под подушку цветки лаванды.
По приказу преподавателей Лаура бросила курить, что не составило для нее большого труда; сигарет ей недоставало лишь для развлечения, когда у себя в комнате, сделав паузу между двумя комплексами упражнений, она слушала сквозь тонкие стены голоса своих пятнадцати соперниц и вечные запинки на одних и тех же пассажах. У одних голоса были тонкие, хрипловатые, девчоночьи, у других – округлые, благозвучные, женские. А еще четыре-пять голосов – один слева от Лауры, один наискось через коридор и два или три в его конце – перекрывали все прочие, отодвигали в сторону, сминали своей пронзительной, безудержной и бесстыдной страстностью.
Страстность этих голосов объяснялась тем, что их обладательницы слишком много страдали и оттого утратили стыд. Не было нужды знать их истории, чтобы понять, что эти женщины оплакивали братьев, отцов, сыновей или свое детство, или невинность своих сестер, или гибель родной деревни. Лаура слушала их пение, исторгнутые словно из самой глубины души слезы, рыдания и мольбы, и корчилась от стыда за этих женщин, спрашивая себя, сколько страданий способен выдержать певческий голос, пока не станет смехотворным.
Однако, к своему разочарованию, Лаура не нашла во всем коридоре голоса, какому ей хотелось бы подражать. Меньше всего ее интересовали хрипловатые девчоночьи голоса, ведь у нее самой был такой же. Благозвучные женские голоса она презирала, потому что по собственной вине они оставались ниже своих возможностей. Куда больше ей нравились бесстыдные голоса страдалиц, хотя они никогда сразу не попадали в тон и не узнают иной партитуры, кроме созданной их собственной душевной мукой.
Только вот гениальностью – неуловимой, крохотной добавкой, которую невозможно перенять, но именно в ней все дело, – ни одна из них не обладала.