— А что прикажешь делать? — Отец беспомощно разводил руками. — Не убивать же ее. Разве я виноват, что ее сюда вселили, потому что у нас излишки метража? Я, что ли, придумал такой жилищный закон? Ничего не попишешь. Надо еще немного потерпеть. Теперь, когда она кого-то себе нашла, наверняка уже скоро съедет.
— Знаешь, что сказал твой лучший друг, с которым вы вместе служили в армии? — Мать иронически смотрела на отца. — Он сказал: «Я всегда ценил Рудека за его просто обезоруживающую наивность!» Ты правда не понимаешь, что, собираясь от нас съехать, она вселит вместо себя каких-нибудь бандитов? И что мы тогда станем делать? До конца жизни не сможем отсюда никуда двинуться. Я должна узнать, что она замышляет. Она и этот ее хахаль.
Тяжелый ортопедический башмак на правой ноге Старого Хрыча снился мне по ночам. Я ждал, что у нас в доме, как в сказке про волшебную лампу Аладдина, наконец произойдет что-то, что должно произойти, случится то, что должно случиться.
Я надолго запомнил, как на следующий день после ужасного скандала, который мать закатила соседке за то, что та нанесла в квартиру грязь, Старый Хрыч подошел в кухне к отцу и впервые с ним заговорил:
— Я очень жалею, что меня вчера тут не было.
— Простите, — поднял брови отец. — Вы, кажется, еще не представились.
— …ончек, — невнятно произнес Старый Хрыч и смерил отца язвительным взглядом из-за очков в тонкой позолоченной оправе. — Я жалею, что меня вчера тут не было, — повторил он. — Будь я здесь… я б вам показал, можете не сомневаться.
— О чем, собственно, речь? — Брови на отцовском лбу поднялись еще выше. — Вы бы мне показали? Что именно?
— Боксерское мастерство, вот что! — Старый Хрыч с достоинством расправил плечи. — Боксерское мастерство, какого вы еще не видывали.
Отец махнул рукой и попытался презрительно рассмеяться, но ему это не очень-то удалось.
— Папа, — спросил я позже, — ты его боишься?
— Кого? — отец притворился, что не понимает.
— Старого Хрыча.
— С какой стати мне его бояться?
— Тогда скажи, кто бы кому врезал? — продолжал я расспросы. — Он тебе или ты ему?
— Врезал? — Отец вытаращил глаза. — О чем ты говоришь?
— Ну, если бы вы подрались… — объяснил я. — Если б в конце концов бросились друг на друга с кулаками.
— Я? На него? С кулаками? Прекрати молоть чепуху. Как ты вообще себе это представляешь? — Отец повысил голос. — Он же старый человек. Думаешь, я позволил бы себя спровоцировать? Ударил бы его?
— А если б он первый тебя ударил? Тогда что? Скажи, пап, ты бы ему приложил?
— Я сказал: прекрати.
— Врезал бы? — не сдавался я.
— Врезал, врезал… — успокоил меня наконец отец.
А минуту погодя пробормотал:
— Врезал бы, несмотря на его боксерское мастерство.
Когда из дома напротив выезжали Сивики, мать стояла у окна и плакала. Большой фургон с надписью ГРУЗОПЕРЕВОЗКИ подъехал к самому подъезду, и грузчики в зеленых комбинезонах сносили с третьего этажа мебель и перекрикивались на лестнице.
— Ааа… ааа… ааа… — гудела Хеленка с первого этажа, немая от рождения, со страхом глядя, как раскачивается в воздухе огромный гданьский буфет, который грузчики несли на ремнях, а круглая деревянная ручка, оторвавшаяся от его центральной дверцы, катится по тротуару прямо в черную пасть канализационного колодца.
Мать стояла у окна и плакала. Проходили недели, месяцы, фургон с надписью ГРУЗОПЕРЕВОЗКИ все чаще приезжал к нашим соседям, но к нам приехать не мог. Коммунальную квартиру нам не удалось бы разменять даже с потерей площади.
— Я сойду с ума. Увидите, я здесь скоро сойду с ума, — повторяла мать и все чаще вела себя так, будто и вправду была близка к помешательству.
Когда соседка возвращалась с работы и запиралась у себя в комнате, оставив в коридоре тошнотворный запах пота и советского одеколона, мать бежала за флакончиком французских духов и, пытаясь вытрясти из него остатки давно уже не существующего содержимого, точно экзорцист, изгоняющий могучего демона, кричала:
— Chat Noir! Chat Noir! Chat Noir![25]
Однажды вечером, надев свое самое красивое платье, она подошла к дверям комнаты Ванды Ольчак, встала в позу, будто готовясь к выступлению на конкурсе чтецов-декламаторов, и, полузакрыв глаза, заговорила по-французски:
Временами хандра заедает матросов,
И они ради праздной забавы тогда
Ловят птиц Океана, больших альбатросов,
Провожающих в бурной дороге суда.
Я не понимал ни слова, но чувствовал, что стихотворение, которое читает мать, очень грустное:
Грубо кинут на палубу, жертва насилья,
Опозоренный царь высоты голубой,
Опустив исполинские белые крылья,
Он, как весла, их тяжко влачит за собой.
Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам,
Стал таким он бессильным, нелепым, смешным!
Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим,
Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним.
В комнате у соседки оборвалась музыка. Ванда Ольчак выключила радио. На молочном стекле, вставленном в дверь, появилась ее большая тень.
В полной тишине мать прочитала последнюю строфу «Альбатроса» — неизвестного мне тогда стихотворения Шарля Бодлера:
Так, поэт, ты паришь над грозой, в урагане,
Недоступный для стрел, непокорный судьбе,
Но ходить по земле среди свиста и брани
Исполинские крылья мешают тебе.[26]
После слов «мешают тебе» мать умолкла и, опустив голову, стояла не шевелясь до тех пор, пока дверь соседкиной комнаты не открылась и Ванда Ольчак вышла в коридор в розовом стеганом халате, из-под которого торчали голые ноги в домашних туфлях, украшенных фиолетовыми помпонами.
— Ты закончила? — спросила она.
Я посмотрел на мать, мать на меня. Возможно ли, что мы оба ослышались? Ванда Ольчак никогда раньше не позволяла себе такой фамильярности.
— Что вы сказали? — мать отступила на шаг. — Что вы сказали? Повторите еще раз.
— Ты закончила? — повторила соседка.
— «Ты»? «Ты»? — Лицо матери исказила ужасная гримаса. — Ты со мной на «ты»?.. Да ты, наверно, не знаешь, перед кем стоишь.
— Прекрасно знаю. — Ванда Ольчак презрительно засмеялась. — Я стою перед тобой. И обращаюсь к тебе. А ты можешь поцеловать меня в одно место!