Религиозная чушь меня не достала, потому что не имела никакого отношения к распятому на кресте бедолаге. Иудаизм не задыхался от собственного самодовольства, ему были чужды навязчивые темы наказания, Воскресения и Преосуществления, логические нестыковки, связанные с Троицей, долгие кровопролитные войны и инквизиция, запугивания паствы вечными муками, сексуальное ханжество и чувство вины, упорно насаждаемые пуританские нравы, чувство собственного превосходства и запрет на всякое проявление любознательности, но прежде всего – воинственность, готовность убивать во имя рождественской елки и десяти заповедей. Вместо всего этого у семьи Плотц были молитвы и песни, догмы которых скрывались за ивритом; тысячелетние ритуалы и традиции, прошедшие испытание огнем и временем; увлеченные беседы за субботним столом; дальние родственники, болтающие друг с другом как родные братья и сестры; споры с пеной у рта и разбрызгиванием недожеванной пищи; глубокомысленные и ученые замечания посреди непринужденного разговора; после ужина – душещипательные и шумные расставания, от которых недолго и охрипнуть (если это не случилось прежде, за ужином). Все это мне очень даже нравилось, и в этом заключалась основная проблема.
Конни ни разу не дала мне повода взломать дверь ее квартиры, мастурбировать в кладовке чужого дома, звонить ее матери (как я однажды позвонил маме Саманты Сантакроче) или в отчаянии твердить зловещие слова («Голоса… опять эти голоса…»). Конни любила меня сильнее, чем все предыдущие владычицы моей души, и хотя это тоже было по-своему плохо – к примеру, я начал подозревать, что ради любви она столь же эффективно душит свое истинное «я», как я – свое, и очень скоро для нас обоих наступит день великих открытий, – я мог вести себя как взрослый здравомыслящий человек, уважающий личное пространство других людей. Я не стал возводить на пьедестал Ракель и Говарда Плотца, как возвел в свое время Боба и Барбару Сантакроче, а до них – Роя Билайла и его бугристые вены. Я вел себя хорошо. Но в какой-то момент я начал зацикливаться на обширной семье Конни, и чувство это было сродни тому, что я испытывал в обществе Сантакроче и Билайлов: заискивающее, полубезумное желание стать членом этой семьи, причем полноправным и уверенным в себе, быть в состоянии легко и непринужденно потянуться за миской с вареной морковкой или картофельными чипсами, растянуться на ковре и делиться своими соображениями по любому поводу (которые бы идеально совпадали с их собственными соображениями), распахивать объятья и оказываться в объятьях, а в конце вечера слышать в свой адрес: «Мы тебя любим, Пол». Больше всего на свете мне хотелось стать этим «мы». Раствориться в нем без остатка, стать частью чего-то бо́льшего, вечного. Частью единства. Членом клана. И семья Конни безупречно соответствовала этому «мы». Она состояла из основного ствола – матери, отца, братьев и двух сестер – и ветвистой кроны: всевозможных дядюшек, тетушек, двоюродных и троюродных братьев-сестер, племянниц, племянников, дедушек и бабушек, прадедушек и прабабушек… словом, я в жизни не встречал такой огромной семьи. Внутри кишащей, размазанной по всей планете массы людей я обнаружил сплоченное кольцо, пульсирующее сердце, основной задачей которого была, как мне казалось, борьба с горем и лишениями. Конечно, кто-то время от времени умирал, и среди молодежи встречались отступники, курившие траву и презиравшие свои корни. Но то были исключения. Плотцы заботились друг о друге. Они давали непрошеные советы, лезли в чужие дела и сплетничали, волнуясь то за одного, то за другого, спасали друг друга и, разумеется, во что бы то ни стало собирались вместе: на бар-мицвы, годовщины, важные дни рождения, Песах и Высокие праздники.
Хотя Конни неизменно закатывала глаза и изображала смертельную скуку, когда мы проводили время с ее семьей, я всячески поддерживал ее любовь к родным и вскоре стал свидетелем ее особых, нежных и близких отношений с родителями. Она дразнила своих сестер и брата, смеялась над кузенами, а к старшим относилась так, словно ее научили этому в какой-нибудь маленькой деревушке в черте оседлости. И еще она яростно защищала меня, своего шейгеца. Если бы она в итоге вышла замуж за нееврея, конечно, никто в семье бы не обрадовался. Они бы приняли решение Конни, как приняли однажды ее секуляризацию, но втайне бы надеялись, что однажды она вернется, а я обращусь в иудаизм – конечно, этого бы никогда не произошло, ведь я не верю в Бога. Я со своей стороны не оскорблял их громкими заявлениями о собственном атеизме, потому что любил их. Я пытался ничем не выдать своей любви, потому что не хотел показаться Конни отчаявшимся холостяком и потому что считал ненормальной эту свою слабость к дружным консервативным семьям девушек, покорявших мое сердце. Я устал без конца отдавать себя на милость этим ничего не подозревающим адресатам моей иррациональной любви. Я хотел быть как те бойфренды криминального вида, что сидели за семейным столом из чувства долга и, сами того не подозревая, становились объектами всеобщих насмешек. Они купались в блаженном молчаливом неведении, не слышали, о чем шепчутся за их спинами, а девушки за это любили их еще сильней. Даже если бы мне удалось не встречать каждое слово любого Плотца идиотской широкой улыбкой, не хохотать громче всех над шутками и не рассылать подарки на следующий день после семейного ужина, я бы все равно никогда не стал эдаким образцом угрюмой мужской состоятельности. Из-за безудержного внутреннего энтузиазма я бы все равно чувствовал себя счастливой шлюхой за семейным столом Плотцев. На свадьбе сестры Конни я плакал – со слезами. На пирушке после церемонии я напился вдрызг и ходил от одного Плотца к другому, восхищаясь их туфлями, галстуками и успешным бизнесом по торговле медицинским оборудованием. Я танцевал хору – народный хороводный танец, во время которого танцующие сажают жениха и невесту на стулья, а потом много раз поднимают и опускают. Честное слово, я лично поднимал стул жениха (хотя самого жениха даже не знал), и кружил по комнате до одури, и был счастлив.
Когда танец закончился, я не смог найти Конни и сел за стол перевести дух. Ко мне подошел ее дядя Стюарт.
– Здорово, Стю! – сказал я и тут же горько пожалел об этом. Назвать такого человека «Стю»! У меня была отвратительная привычка – сокращать некоторые мужские имена в явной попытке как можно скорее подружиться с их обладателями. Причем это желание будили во мне не сами имена, а люди. Дядя Стюарт был невелик ростом, но его присутствие в комнате ощущали все. По натуре он был тихим человеком, однако стоило ему заговорить, все прислушивались. Старший брат, патриарх, бессменный ведущий пасхального седера.
Впрочем, допускаю, что мое фривольное «Стю» не имело никакого отношения к тому, что случилось дальше. Может, он просто случайно услышал комплименты, которые я весь вечер расточал родственникам Конни, и счел мой восторг чрезмерным. А может, ему не понравилось, как лихо я отплясывал хору. Как бы то ни было, он подсел за стол (оставив между нами один пустой стул) и медленно склонился ко мне. До того момента я был убежден, что он вообще не знает о моем существовании.
– Ты знаешь, кто такие филосемиты? – спросил он.
Я ответил:
– Наверное, люди, которые любят евреев?
Он важно кивнул. Кипа сидела у него на макушке как приклеенная.