— Она тебя ждет. Делай, что говорю. Иди прямо. Если она там трахается, понаблюдай — я через это стал чемпионом-трахальщиком.
Последнее замечание, мне совершенно непонятное, сопровождалось смешком, однако я последовал его инструкции и, подойдя к входной двери, оглянулся. Это казалось невозможным, когда я оглянулся, Москита во дворе уже не было, и больше я никогда его не видел, — а если и видел, то не помню.
Дверь вела прямо в гостиную. По крайней мере, эта комната была обставлена как гостиная (кушетка, мягкие кресла, две плетеные качалки, кленовые столики), хотя пол покрыт кухонным линолеумом, коричневым — возможно, под цвет дома. Когда я вошел, миссис Фергюсон качалась в одной качалке, а в другой — миловидный молодой креол, немногими годами старше Москита. На столе между ними стояла бутылка рома, и оба пили из стаканов. Молодой человек, которого мне не представили, сидел в нижней рубашке и не вполне застегнутых моряцких брюках клеш. Ни слова не говоря, он перестал качаться, встал и, прихватив бутылку с ромом, вышел в коридор. Миссис Фергюсон прислушивалась, пока где-то не закрылась дверь.
После чего спросила:
— Где оно?
Я потел. Сердце вело себя странно. Ощущение было такое, будто я пробежал сто километров и за эти несколько часов прожил тысячу лет. Миссис Фергюсон остановила качалку и повторила вопрос:
— Где оно?
— Тут. У меня в кармане.
Она протянула толстую красную руку ладонью вверх, и я положил на нее ожерелье. Ром уже изменил обычно бессмысленное выражение ее глаз; ослепительный желтый камень подействовал еще сильнее. Она уставилась на него и поворачивала так и эдак; я старался не смотреть, старался думать о чем-нибудь другом и почему-то спросил себя: остались ли у нее на спине шрамы, отметины от кнута?
— Я что, должна сама догадаться? — спросила она, не сводя глаз со стекла на тонкой золотой цепочке. — Ну? Я должна сказать тебе, зачем ты здесь? Чего ты хочешь?
Она не знала, не могла догадаться, и вдруг мне захотелось, чтобы она и не узнала. Я сказал:
— Я люблю танцевать чечетку.
Она на секунду отвлеклась от новой блестящей игрушки.
— Я хочу стать чечеточником. Хочу убежать из дому. Хочу поехать в Голливуд и сниматься в картинах. — В этом была доля правды: в моих фантазиях о побеге Голливуд занимал важное место. Но секрет, о котором я все же решил умолчать, был совсем другой.
— Ну-у, — протянула она. — Ты хорошенький, для кино подходишь. Для мальчика чересчур хорошенький.
Значит, все-таки догадалась. Я услышал свой крик:
— Да! Да! В том-то и дело!
— В чем? И не ори. Я не глухая.
— Я не хочу быть мальчиком. Я хочу быть девочкой.
Началось со странного звука, придушенного бульканья, оно поднялось из глубины горла и разрешилось смехом. Узкогубый рот растянулся, потом раскрылся; пьяный смех выхлестнул из нее, как рвота, и будто окатил меня — смех, звучавший так, как пахнет рвота.
— Миссис Фергюсон, миссис Фергюсон, вы не поняли. Я очень беспокоюсь. Все время беспокоюсь. Со мной что-то неправильно. Поймите, пожалуйста.
Она продолжала трястись от смеха, и ее качалка тряслась вместе с ней. Тогда я сказал:
— Вы глупая. Глупая, тупая. — И хотел вырвать у нее ожерелье.
Смех оборвался, словно в нее ударила молния; лицо у нее сделалось, как грозовая туча, яростным. Но заговорила она тихо, шипя по-змеиному:
— Ты сам не знаешь, чего хочешь, мальчик. Я покажу тебе, чего ты хочешь. Смотри на меня. Смотри сюда. Я покажу, чего ты хочешь.
— Не надо. Я ничего не хочу.
— Открой глаза, мальчик.
Где-то в доме плакал младенец.
— Смотри на меня, мальчик. Смотри сюда.
Она хотела, чтобы я смотрел на желтый камень. Она держала его над головой, слегка раскачивая. Казалось, он вобрал в себя весь свет из комнаты, наполнился убийственным сиянием, а все остальное погрузилось в темноту. Качался, вертелся, слепил, слепил.
— Я слышу, плачет ребенок.
— Ты слышишь себя.
— Глупая женщина. Глупая. Глупая.
— Смотри сюда, мальчик.
Вертелосьслепиловертелосьслепиловертелось…
Все еще был день, все еще воскресенье, и я, в Садовом районе, стоял перед нашим домом. Не знаю, как я сюда попал. Наверное, кто-то привел меня, но не знаю кто: последнее, что я запомнил, был смех миссис Фергюсон.
Из-за пропажи ожерелья, конечно, поднялся шум. Полицию не вызывали, но дом перевернули вверх дном, обыскали каждый сантиметр. Бабушка была очень расстроена. Но если бы даже камень был драгоценным и, продав его, бабушка могла бы обеспечить себя на весь остаток жизни, я все равно не донес бы на миссис Фергюсон. Потому что, если бы донес, она могла бы разгласить то, что я ей сказал, — а я этого больше никому не говорил, никогда. В конце концов решили, что в дом пробрался вор и унес ожерелье, пока бабушка спала. На самом деле так оно и было. Когда бабушкин визит завершился и она вернулась во Флориду, все вздохнули с облегчением. Надеялись, что печальная история с пропажей камня скоро забудется.
Но она не забылась. Сорок четыре года канули, а она не забылась. Я немолодой человек, с затеями и причудами. Моя бабушка умерла в здравом уме и твердой памяти, несмотря на очень преклонный возраст.
О ее смерти мне сообщила по телефону родственница и спросила, приеду ли я на похороны. Я ответил, что дам ей знать. Я заболел от горя, был безутешен — абсурдно, несуразно. Бабушка не была моим любимым человеком. Но как же я горевал! Однако на похороны не поехал и даже цветов не послал. Я остался дома и выпил литр водки. Я был очень пьян, но помню, как подошел к телефону: звонил отец, он назвался. Его старческий голос дрожал — но не только от тяжести лет; отец дал выход гневу, копившемуся полвека, и, не услышав ни слова в ответ, сказал: "Сукин сын, она умерла с твоей фотокарточкой в руке". Я сказал: "Мне жаль" — и повесил трубку. Что еще я мог сказать? Как я мог объяснить, что все эти годы любое упоминание о бабушке, любое ее письмо, всякая мысль о ней вызывали из забвения миссис Фергюсон. Ее смех, ее ярость, вертящийся, слепящий желтый камень: ослепление, ослепление.
II. САМОДЕЛЬНЫЕ ГРОБИКИ
Документальный рассказ об одном американском преступлении
Март 1975 года
Городок в небольшом западном штате. Вокруг — множество крупных ферм и скотоводческих ранчо; в городке, где проживает менее десяти тысяч человек, — двенадцать церквей и два ресторана. На главной улице все еще стоит унылый, безмолвный кинотеатр, хотя за последние десять лет в нем не показали ни одного фильма. Когда-то в городе была гостиница, но ее закрыли, и теперь приезжий может найти себе пристанище только в мотеле "Прерия".