Но когда я в тот раз заезжал на парковку означенной ветлечебницы, собака спокойно изучала виды за окном с заднего сиденья машины, красного «опель-кадета», в котором она ездила обычно. В кои-то веки она воспитанно и с достоинством шла у ноги, мы вошли в двери и подошли к окошку, за которым сидела женщина с раздражающе наивным взглядом, и на ее вопрос, зачем мы приехали, я ответил, что усыпить собаку.
— Понятно, — сказала женщина и перегнулась посмотреть на собаку, а та в ответ подняла на нее глаза и осторожно вильнула хвостом.
— Присаживайтесь там вместе со всеми и подождите, — сказала она и ткнула пальцем. Необходимости в этом не было, это я сам понял. Я сел с собакой на поводке, в руке у меня теперь была бумажка с номером. Собака легла на пол прямо передо мной, положив лапы мне на ботинки, и я подумал, что надо бы поговорить с ней, сказать какие-то слова утешения в оставшиеся ей последние минуты жизни, но в голову ничего не шло. К тому же она была совершенно спокойна и погружена в себя, хотя слева и справа сидели люди с котами, хомяками и прочей живностью в клетках.
Через некоторое время из двери вышел мужчина в белом халате и громко назвал номер на моей бумажке. Я встал, подошел и отдал ему поводок с собакой на другом его конце. Она послушно пошла за ним. А я вернулся на свое место и стал ждать. Хотя он не велел мне так делать. И что меня тревожило — никто не проверил, действительно ли это моя собака. Это лишало всю ситуацию надежности, какой-то однозначности. Что угодно может случиться, с кем угодно, лишь бы тот, с кем это происходит, имел доверие к миру.
Не прошло и десяти минут, как в дверях снова показался мужчина в халате, столь же белоснежном. Мужчина поманил меня. Я встал и подошел к двери, он распахнул ее, чтобы я смог пройти мимо него, и сделал приглашающий жест рукой в сторону следующей двери.
— Вы, наверно, хотите на нее взглянуть, — сказал он.
— Да, — сказал я, — хочу.
И поскольку он так и стоял, вытянув руку, я сделал несколько шагов к следующей двери и открыл ее.
Она лежала на блестящем металлическом столе. Он казался очень холодным, а она лежала на боку, чего я никогда прежде не видел, и была спокойная и неподвижная, какой я ее раньше тоже не видел. Мертвая собака тише, чем дом на поляне или стул в пустой комнате.
— Все прошло хорошо, — сказал мужчина в белом халате. Я не ответил. Я думал, не предполагается ли, что я должен забрать ее назад в машину. Уже видел, как иду с тяжелой собакой на руках через комнату за стеной, ее шерсть трется о мои ладони, голова висит, уши болтаются, иду сквозь строй всех, кто ожидает в приемной, но вроде разговора об этом нет, и я повернулся уйти.
— Спасибо, — сказал я.
— Вы забыли, — сказал он. Я вздрогнул и обернулся, а он вложил мне в руку поводок с пристегнутым к нему открытым ошейником. Я взял его, заплатил в кассе за оказанные услуги, а в машине положил поводок на переднее сиденье рядом с собой поверх карты с обведенным чернилами районом Адамстюа, местоположение которого я выкинул из головы, еще не успев его покинуть. Я со всей силы треснул кулаком по рулю — идиот, ругал я себя, зачем ты согласился, почему ты вечно говоришь всем «да» только потому, что ты якобы должен, и я несколько раз с силой стукнул по рулю, я бил и бил его, как теперь лупил в окно трамвая, который оставил Ветеринарный институт далеко позади, и я осознал, что пятнадцать минут, данные мне, несомненно, чтобы спокойно и расслабленно поплавать по волнам памяти, суть не растяжимое до бесконечности пространство, но что с ними как всегда со временем: оно утекает между пальцев незаметно в какой момент. И вот я уже доехал до пересечения с Киркевейн, где ты должен выйти, если собираешься в больницу Уллеволл.
На двенадцатом этаже я вышел из лифта и сделал два-три шага направо. Я чувствовал, что не готов. Остановился и замер. В горле разбух ком, я не мог его сглотнуть. Прямо передо мной был ряд огромных окон, обращенных к северу, но в них попадало и то, что западнее и восточнее. Я подошел к окну, уперся в него лбом и посмотрел вниз. У меня вдруг чудовищно скрутило живот, как будто дали под дых, и я сейчас не удержусь и вывалюсь в окно, и буду падать двенадцать этажей, пока не грохнусь о землю. Помимо моей воли жаркая волна прошла по телу, ураган просквозил черепную коробку, взвихрил весь сор, муть и обрывки, не разобранные мной, и они приклеились к стенкам черепа. Я по-матросски расставил ноги, прижал к стеклу обе ладони, все так же упираясь в него лбом, и заставил себя открыть глаза и так стоять, и если бы вертолет пролетал мимо точно на этой высоте ровно в эту минуту, медицинский вертолет, например, с умирающими на борту, то пилоты увидели бы мужчину с разинутым ртом и вытаращенными глазами — точно маска, приплющенная стеклом, — на высоте двенадцатого этажа. Потом я сильно зажмурился, сделал глубокий вздох, задержал его насколько смог, а когда я снова открыл глаза, мир устаканился.
Внизу, вдоль корпуса, бегал мужчина, почти мальчик, на полной скорости он пронесся мимо входа, скрылся за углом и почти тут же появился из-за другого угла и пошел на новый круг. В нем слабо угадывалось что-то знакомое, но выглядел он с высоты двенадцатого этажа странно перекошенным.
Я пошел вдоль по коридору, увидел пост, громко назвал имя брата в открытую дверь, получил четкий ответ и долгий взгляд, прошел еще дальше, нашел его палату, открыл дверь и вошел.
Я не ожидал увидеть того, что увидел. Он лежал в палате один, и палата была не такая, какие я видел раньше, когда изредка навещал родню и знакомых в больнице, и кровать, на которой он лежал, тоже была особенная. Он был в маске. И с ним все было кончено, это я увидел сразу, потому что он не дышал сам, а за него дышал машина, которая вдувала ему в легкие воздух так ритмично, как не дышит ни один живой человек, вдобавок машина издавала звуки, неприятные механические шипящие звуки. Все это выглядело как боль, машина делала ему больно, она ударяла в его тело, а он не мог защититься, не мог отвести от себя удары, он был не жилец. Но мама сидела рядом с ним, держала его руку в своих, не плакала, но только повторяла «мальчик мой», говорила она, «мальчик мой», она была сосредоточена и целиком погружена в то, что должно было произойти, если уже не произошло, она не видела вокруг себя ничего и никого, а мальчиком ее был мой младший брат, не самый маленький, но следующий за мной, высокий и сильный, ни в чем на меня не похожий, но, конечно, игравший роль в моей жизни во все прожитые нами годы. И я, должно быть, тоже что-то значил в его жизни в те двадцать семь лет, что мы знали друг друга, мы наверняка делились мыслями и что-то придумывали на пару, несмотря на непохожесть и разницу в возрасте, но я не мог вспомнить, что именно. Громадные куски жизни забылись и куда-то делись, когда я вошел в его палату в больнице Уллеволл и увидел, что он лежит в маске, потерявший свободу, привязанный к месту, точно голый космонавт в спутнике, запущенном в космос, который теперь совсем один летит к маленькому, возможно, теплому местечку в холодном мировом пространстве, если такое место есть, во что я, к сожалению, не верю, но я не мог, хоть тресни, вспомнить ничего, что мы с ним делали вместе. Не помнил нашей близости, в последние годы понятно, но и в детстве тоже. Но это же неправда, все было, надо только сосредоточиться, однако мозг поразила рассеянность, его как будто залепило тефлоном, и все, что в него залетало, мгновенно отскакивало, скользило дальше и исчезало. Гиперподвижность сознания. Дефицит внимания к собственной жизни: со мной происходили какие-то вещи, а я их не видел. Важные вещи.