— Но ведь положены свидетели, мой господин…
— Бог станет свидетелем тому, что произойдет между мной и моей женой.
— Его величество, отец ваш, будет…
— Его величества здесь нет, воли его мы не ведаем. А вот я желаю, чтобы вы нас оставили.
Неплохо! Решительность Людовика тоже произвела на меня впечатление. Аббат Сюжер с поклоном исчез из комнаты, а мы остались, обнаженные, сидеть рядом. В покое стояла полная тишина, только в камине едва слышно потрескивали дрова. Я сидела не шевелясь. Ведь инициативу должен брать на себя муж, не так ли?
Людовик выскользнул из постели.
— Куда это вы? — поинтересовалась я, как только ко мне вернулась способность соображать.
Людовик, ничего не отвечая, снова облачился в накидку, прошел через всю комнату и преклонил колена на моей молитвенной скамеечке. Сложил руки и склонил голову, забормотал знакомые слова, все громче и жарче, пока голос его не заполнил всю комнату.
Богородице Дево, радуйся,
Благодатная Марие, Господь с Тобою,
Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего,
яко Спаса родила еси душ наших.
Матерь Божия, молись о нас, грешных, ныне и в час кончины нашей. Аминь.
Богородице Дево, радуйся,
Благодатная Марие, Господь с Тобою…
Снова и снова повторял он слова молитвы. Может, и мне надо стать на колени с ним рядом и тоже помолиться? Но он ведь не предлагал этого, да и мне казалось, что по такому случаю требовались не столько духовные усилия, сколько физические. Я вонзила ногти в полотняные простыни. Готова поспорить, что Данжероса с моим дедушкой начали свою предосудительную связь отнюдь не с того, что бухнулись на колени перед распятием.
— Радуйся, Мария…
— Людовик! — негромко позвала я.
Можно ли отвлекать его от молитвы?
— Благословенна Ты между женами…
— Людовик!
На этот раз я окликнула его громче, чем подобает благовоспитанной девице.
Людовик не спеша дочитал очередную молитву до конца, поднялся, снова преклонил колена, затем вернулся на ложе, сбросил опять свою накидку и забрался под простыни. Правда, он прихватил с собой мой «Часослов». Открыл, стал перелистывать украшенные рисунками страницы.
— Какая прекрасная книга, — заметил он.
Мне очень хотелось вырвать книгу из его рук и зашвырнуть в другой угол комнаты.
— Людовик, — сказала я вместо этого, — вы разве не хотели на мне жениться?
— Разумеется, хотел. Так желал мой отец. Этот брак важен для того, чтобы заключить союз между Францией и Аквитанией. И в Писании сказано, что лучше человеку вступить в брак, нежели разжигаться[23].
Чего я не видела — так это чтобы Людовик разжигался.
— Но меня вы разве не желаете?
— Вы прекрасны.
Как мой молитвенник!
— Тогда скажите мне, Людовик…
Может, это у него от застенчивости? Так, что ли? Воспитанный монахами юноша может оказаться сдержанным и нерешительным наедине с женщиной, когда та обнажена и ожидает определенной близости. Надо его подбодрить.
— Скажите, от чего же вы считаете меня прекрасной. Женщине всегда хочется это знать.
— Если вы того желаете. — Он так и не закрыл молитвенник; заложил пальцем страницу, но смотрел теперь на меня. — Волосы у вас… красно-бурые, словно у лиса. Посмотрите, как они завиваются вокруг моего пальца. — Он потрогал мои волосы. — А глаза ваши… — Он заглянул мне в глаза. — Такие зеленые.
Бог мой, поэта из Людовика не выйдет! Над ним стали бы потешаться все мои трубадуры.
— Ваша кожа… белая-белая и нежная. А руки изящны и нежны, но еще и умелы, ведь вы правили конем не хуже любого мужчины. Ваши плечи…
Он задумчиво погладил их пальцами, потом отдернул, будто обжегся.
— Посмотрите, — вдруг сказал он требовательно, — вот сюда. — Поднял «Часослов» так, чтобы мне было видно, и стал листать, пока не отыскал нужный рисунок, раскрашенный яркими красками. — Вот ангел с точно такими волосами, как у вас. Разве он не прекрасен?
— Да, конечно…
Ангел с раскрашенным лицом, тяжелый от позолоты, был прекрасным, но совершенно неестественным. Муж и во мне видит позолоченную икону? А я — женщина из плоти и крови.
— А что вы скажете о моих губах?
Это было несколько смело с моей стороны, я торопила его, но отчего бы и нет? Некогда мой трубадур Бернар сравнил их с раскрывающейся розой — ярко-алой, с безупречными лепестками.
— Очень милы…
— Вам можно их поцеловать.
Я пришла в отчаяние.
— Мне бы так и хотелось поступить.
Людовик наклонился и нежно прикоснулся своими губами к моим. Мимолетно.
— Вам понравилось? — спросила я, когда он отстранился.
— Да.
Улыбка была совершенно обезоруживающая.
Я положила руку ему на грудь (сердце билось ровно, размеренно), наклонилась и поцеловала его уже по своей воле. Людовик не возражал, но и на поцелуй не ответил. И все равно после этого улыбнулся. Словно малыш, которому дали немножко марципана.
— Мне тоже понравилось, — сказала я ему, чувствуя, как неотвратимо овладевает мною отчаяние.
Он что, не знает, что делать нужно? Кто-то же, небось, постарался его просветить. Вероятно, его воспитание не позволило ему услышать столько грубых шуток и откровенных воспоминаний, сколько мне довелось слышать от мужчин, но все же…
— Я полагаю, мы будем счастливы вместе, — пробормотал супруг.
— А вы хотите обнять меня?
— Очень хочу. Может быть, уснем теперь? Время уже позднее, вы, наверное, весьма утомлены.
— Но я думала…
Что сказать на это? Глаза Людовика были широко распахнуты, взгляд дружелюбный и просто завораживающей.
— Разве аббат не станет требовать доказательств нашего союза — например, простыней?.. — Я с трудом выдавливала из себя слова. — Постель должна быть в пятнах крови, дабы доказать мою невинность и вашу способность отобрать ее.
Тут же на его лице снова появилось выражение упрямства, брови сошлись на переносице. В ответе же сквозило сдержанное достоинство. Полнейшая уверенность в себе.
— Доказательства аббат получит. Когда я того пожелаю.
— Да ведь, Людовик… Мои дамы станут смеяться.