Дальше я уже ничего рассказать не могу, как раз посреди рассуждений о пряностях мой поверенный Миша окончательно заснул. Может быть, Файнгольд мог бы рассказать больше, он ни на секунду не сомкнул глаз, но его я не спрашивал.
* * *
Потом настал другой день, наконец снова настал день, и мы бегаем по товарной станции с нашими ящиками, несколько лет назад об этом сказали бы: спорится работа в ловких руках. Охранники ведут себя совершенно нормально, кричат, или дремлют на солнышке, или дают нам пинка — все как всегда, они не выказывают страха или еще не испытывают его. Может быть, я и ошибаюсь, но мне представляется, что я тоже хорошо помню этот день, хотя тогда не произошло ничего необыкновенного, во всяком случае, для меня. Сегодня я стою внутри вагона, принимаю ящики, ставлю их один на другой, чтобы вошло как можно больше. Вместе с еще одним, Гершлем Штаммом, а это уже само по себе необычно. Потому что у Гершля Штамма есть брат Роман, и не просто брат, а близнец, и оба работают, ходят и стоят всегда вместе. Но сегодня нет, сегодня с утра с Гершлем случилась неприятность, он споткнулся, не смог удержать ящик, и в результате ящик и Гершль оба шлепнулись. Гершль, конечно, получил свою порцию побоев, но это не самое страшное, хуже, что, падая, он растянул связки, ходит с большим трудом, не может носить с Романом ящики и потому стоит со мной на платформе вагона. Гершль потеет, прямо как водопад, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так потел, он перестанет потеть, только когда русские возьмут это проклятое гетто, ни на один день раньше.
Гершль Штамм верующий. В то время, когда все мы еще жили, он был служкой в синагоге, мы называли эту должность шамес, он был набожный, как сам раввин. И потому — пейсы, украшение всех евреев, строго выполняющих предписания религии, — пойди спроси Гершля, готов ли он расстаться с пейсами. Ни за какие деньги, скажет он тебе, он посмотрит на тебя, как на сумасшедшего, как мог тебе прийти в голову такой вопрос. Но пейсы можно показывать только в собственных четырех стенах, только там, ведь на улице и здесь, на товарной станции встречаешь немцев, им наплевать на пейсы, где мы живем, скажут они, расхаживать в таком виде. Известны случаи, когда хватали первые попавшиеся ножницы, еврей тайно возносил молитву Богу, немцы хохотали до слез, с пейсами расправлялись не сходя с места, мы знаем, бывало и похуже.
Гершль сделал из этого единственный возможный вывод: он прячет свои пейсы, он контрабандой переправляет их через это страшное время. Летом и зимой он носит шапку, носить шапку, кажется, еще не запрещается, черную меховую шапку с наушниками, которые застегиваются под подбородком. Когда светит солнце, в ней невыносимо жарко, но для его целей она подходит как нельзя лучше. Мы, неверующие, подтрунивали над ним только в первую жаркую неделю, его брат Роман тоже, а потом потеряли интерес. Гершль сам знает, что делает.
Мы ставим ящик на самый верх, он отирает пот с лица и спрашивает, пока мы берем следующий, что я думаю по поводу той истории. Мне ясно, что он имеет в виду, я говорю, что просто ошалел от радости, ни о чем другом не могу думать. Мне снова будет принадлежать все, что когда-то у меня было, все, кроме расстрелянной Ханы. Опять будут деревья, я снова вижу себя в саду своих родителей, сидящим на высоком орехе, на таких тонких ветках, что мама чуть не падает в обморок. Я наедаюсь орехами до отвала. От скорлупы пальцы у меня совсем коричневые, несколько недель их невозможно отмыть; у Гершля, однако, вид совсем не такой восторженный.
* * *
Яков и Миша ставят ящик на край вагона. Яков торопится обратно за следующим, Миша спешит за ним. Со вчерашнего дня Яков счастливчик, все рвутся работать с ним, с человеком, у которого есть прямой провод к самому Господу Богу. Миша был первым в очереди, первым, кто схватился за ящик, который приметил для себя Яков, и теперь он идет за ним следом. Самым справедливым было бы кинуть жребий, столько-то пустых бумажек и один главный выигрыш, чтобы у всех были одинаковые шансы оказаться подле Якова, вдруг это стало так бесконечно важно. Но у Якова лицо недовольное, покорно благодарю за такое счастье — с утра его спросили уже пять или десять раз, доверительно и с надеждой, даже совершенно чужие люди, что новенького сегодня по радио. Пять или десять раз он не знал, что ответить, только повторял то, что уже говорил вчера: «Безаника», или прикладывал палец к губам и заговорщическим тоном произносил: «Т-ссс!» — или ничего не говорил и сердито проходил дальше. И все эти неприятности навязал ему на шею этот длинный дурак, который, ничего не подозревая, трусит за ним следом. Теперь они ведут себя как дети, они кружат возле него, как возле столба с театральными афишами, когда решают сходить развлечься, — если не случится чуда, то самое большее через два часа охранники это заметят. Такой наплыв публики в нормальные бы времена, кафе Якова открыто каждый день, кроме субботы, весь год без перерыва, а приемник стоит у всех на виду за прилавком, слушай сколько душе угодно. Но туда вы редко заглядываете, каждого нужно обхаживать, будто он король, иначе он уйдет и больше не придет, а теперь его самого обхаживают, как короля. И никто не уходит, наоборот, все приходят, хоть ставь против вас охрану.
Миша понятия не имеет, какие злые мысли загораются в непосредственной от него близости, ему невдомек, что это негодование подгоняет Якова. Они перенесли уже несколько ящиков, Миша вообразил, что так будет продолжаться до самого обеда, он опоздал обратить внимание на сердитые взгляды, которые время от времени все чаще на него бросают. Пока гнев не выплескивается. Яков останавливается в надежде, что Миша пройдет мимо, отойдет как можно дальше, но Миша не останавливается, в его глазах удивление и вопрос, он действительно ничего не знает, значит, ему надо разъяснить.
— Прошу тебя, Миша, — говорит Яков измученным голосом, — здесь так много симпатичных людей. Тебе обязательно носить ящики со мной?
— Что вдруг случилось?
— С меня вдруг хватит! Не могу больше видеть твою физиономию!
— Мою физиономию? — Миша непонимающе улыбается, до сих пор его физиономия никому не мешала, Якову тем более, самое большее, кто-нибудь пройдется насчет его небесно-голубых глаз, и вдруг так грубо, почти оскорбительно…
— Да, твоя физиономия! Твой длинный язык, — добавляет Яков, потому что Миша даже приблизительно еще не догадывается. Теперь Миша знает, откуда ветер дует, он оказался слабым звеном в цепи молчания. Яков прав. Хотя это не причина устраивать сразу такой скандал, мы, Бог свидетель, переживали кое-что и похуже, Миша пожимает плечами, что ж, действительно так получилось, ничего теперь не поделаешь. Прежде чем Яков успевает еще больше распалиться, Миша молча отходит в сторону, охранников наши дела не должны касаться, позже или завтра наверняка найдется время для извинения и примирения.
Итак, Миша подходит к ящикам один, он быстро нашел напарника, в конце концов, он еще не совсем потерял форму. Еще не забыты его сильные руки, их еще ценят, они еще выручат Мишу. И Яков подходит к складу один, он даже не замечает, кто берется за ящик, глаза его следят за Мишей, наконец тот исчезает и не оборачивается, наверно, обиженный, а может быть, и нет. Пройдя несколько шагов, Яков почувствовал, что его новый напарник держит ящик не так крепко, как Миша, далеко не так крепко; он смотрит на него и видит, что напарник — не кто иной, как Ковальский; на лице у Якова написана досада, он знает, что попал из огня да в полымя, Ковальский не даст ему покоя.