о его искренности, возникает опять и опять, после всех ответов. Удивленный и расстроенный Пастернак написал ему на подаренной книге:Я знаю, ваш путь неподделен.Но как вас могло занестиПод своды таких богаделенНа искреннем вашем пути?
Здесь вопросительная, недоумевающая интонация явно пронизывает всю строфу целиком и относится не только ко второй, но и к первой и к последней строчке. Искренен ли, неподделен ли путь?
Странный все же вопрос.
Отчего он так актуален всегда, когда речь заходит о Маяковском? Не является ли сама его постановка свидетельством того, что данное явление расположено вне поэтической сферы? Что есть поэзия в конечном счете, как не точно выраженная искренность? Спросите, искренен ли Баратынский? Или Лермонтов – действительно чувствовал и думал то, что писал, или чувствовал одно, а писал другое, руководствуясь, к примеру, деловыми соображениями?
Не будем торопиться с ответом и выводом. Продолжим немного нашу анкету, продвинем во времени, приблизим к Маяковскому.
4Иль я не знаю, что, в потемки тычась,Вовек не вышла б к свету темнота,И я – урод, и счастье сотен тысячНе ближе мне пустого счастья ста?
Искренний ли поэт Борис Пастернак?
Действительно ли он верил в эту арифметику, и верно ли, что плакатные «сотни тысяч» с их опереточным «счастьем» были ближе ему, чем друзья и родные, чем сто знакомых и незнакомых, но конкретных живых людей, которые, очевидно, приносились в жертву, раз возникла такая альтернатива: что ближе, а что не ближе?
Так можно спросить не об одном Пастернаке, да о нем-то, быть может, в последнюю очередь, но это и важно и страшно, что даже о нем…
И разве я не мерюсь пятилеткой,Не падаю, не подымаюсь с ней?
Что за странность, чем это таким он мерится? И с каких это пор поэт в России стал мериться чем-то кроме стихов?
С каких… Да с тех самых пор. С тех пор, как все критерии сдвинулись с места и серая муть проникла в самые стойкие, самые заполненные души.
И читая эти стихи Пастернака, мы не только не торопимся его уличить, мы просто надеемся, нам хочется думать, что он неискренен. Нам хочется думать, что он притворяется, со скоморошьей буквальностью повторяя привычные штампы, только для того, чтобы тут же воскликнуть:
Но как мне быть с моей грудною клеткойИ с тем, что всякой косности косней?
Это тоже еще немного риторика, но уже переход к самому главному, к тому, для чего и писались стихи:
Напрасно в дни великого совета,Где высшей страсти отданы места,Оставлена вакансия поэта:Она опасна, если не пуста.
И даже в этой прекрасной строфе, полной сдержанной силы и скромного достоинства, мы оказываемся перед неминуемым выбором: или две первые строчки, или две последние. А выбрав последние, должны принять, что «великий совет» и «высшая страсть» – это тоже скоморошья дразнилка, фига в кармане…
Вопрос об искренности того или иного художника, безусловно, актуален и в наше время, а тем более в то, легендарное. Однако оценка ответа не всегда однозначна.
Зощенко написал о Беломорканале и, говорят, сделал это совершенно искренне. «И вот, я делаю вывод: Роттенберг благодаря правильному воспитанию изменил свою психику и перевоспитал свое сознание и при этом, конечно, учел изменения в нашей жизни. И в этом я так же уверен, как в самом себе. Иначе я – мечтатель, наивный человек и простофиля».
Интересно, согласились бы зэки Беломорстроя с такой мягкой самооценкой автора? Хорошо хоть он допускает, пусть в негативной форме, саму возможность какого-то «иначе». Значит, была червоточина в его чистой искренности. Талантливый человек всегда ненадежен, вакансия поэта всегда опасна…
Да, конечно, поэзия и искренность – это в некотором роде синонимы. Но поэзия не может быть и бесчеловечной. И что тогда лучше – бесчеловечная искренность или человеческое притворство?
И это еще не последний выбор, здесь есть варианты.
Проще всего сказать о Маяковском, что он был неискренен. Это можно доказать многочисленными примерами, однако это вряд ли исчерпает вопрос. Декларативная поэзия, если признать ее существование, не может быть искренней в каждый момент, так как руководствуется не сиюминутным чувством, а некоторым исходным убеждением, не концепцией, окрашивающей восприятие, а заранее выбранной установкой, предопределяющей все, вплоть до средств выражения.
Вспомним, однако, Аполлона Григорьева: «Художество как выражение правды жизни не имеет права ни на минуту быть неправдою: в правде — его искренность, в правде — его нравственность, в правде — его объективность» (курсив А.Григорьева).
Я снимаю вопрос об искренности Маяковского не только потому, что он неразрешим до конца, но и потому, что его решение – неплодотворно. Я снимаю этот проклятый вопрос и ставлю вместо него другой: о правде. А на него мы, по сути, уже ответили.
5
Леонид Равич, ученик и поклонник, рассказывает:
Маяковский остановился, залюбовался детьми. Он стоял и смотрел на них, а я, как будто меня кто-то дернул за язык, тихо проговорил:
– Я люблю смотреть, как умирают дети…
Мы пошли дальше.
Он молчал, потом вдруг сказал:
– Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано. Неужели вы думаете, что это правда?
Неужели вы думаете, что это правда?
Так он мог бы сказать о любой своей строчке, о каждом стихе.
Трудность восприятия его стихов есть трудность нахождения соответствия, фиксации подлинных чувств и оценок. Задача эта неразрешима в принципе, потому что на том конце стиха – не вожделенная суть и правда, а произвольно выбранная оболочка, то есть снова знак, а не смысл.
Это был неутомимый дезинформатор. Не только истина в высшем смысле, но простая обыденная правда факта не имела для него никакого значения. И не то чтобы он всегда специально обманывал, но просто знать не знал такого критерия. Декларативность и полемический строй стиха чрезвычайно подчеркивают это обстоятельство. Почти ни одно его утверждение не выдерживает сопоставления с реальностью – ни с реальностью чувства, ни с реальностью быта, ни с реальностью, им же самим утвержденной в соседних стихах или даже в соседних строчках.
Любил ли он смотреть, как умирают дети? Он не мог смотреть, как умирают мухи на липкой бумаге, ему делалось дурно.
«Вам, берущим с опаской и перочинные ножи…» Кто поверит, что эти издевательские строки написал человек, смертельно страшившийся вида крови и действительно бравший с опаской перочинный нож и даже иголку? А все кровавые водопады с «сочными кусками человечьего мяса», как же они? Да точно так же. Грязь, пот, слюна, жевотина в изобилии текут по ступенькам его строк, и это все прекрасно уживается с его знаменитым гуттаперчевым тазиком, питьем кофе через соломинку и мытьем рук после каждого рукопожатия. То само по себе, а это – само. То – реальность изделия и воздействия, это – реальность жизни и быта. Разные вещи. Надо знать, почему написано,