постоял у окна. Тем временем Поляков, заперев парадную дверь на крючок, тоже вошел в комнатку мезонина.
– Затемнение, – напомнил он.
Я изложил ему свой план, упомянув и о манипуляциях с тюфяком. Поляков ничего не ответил, вернее, ответил неопределенной усмешкой.
– Это правильно? – спросил я.
– Правильно, правильно, – проговорил он нехотя. – Давайте-ка вниз.
Стараясь не шуметь, я слез, на ощупь добрался до койки и снял мокрый, тяжелый, как кольчуга, пиджак, мокрые сапоги. Пиджак я повесил сушить на крючках печи, над самой койкой, а сапоги… Куда поставить сапоги? Я встал и, осторожно ступая босыми ногами, прошел в зал и пристроил сапоги здесь, на стуле у печки. Потом я проскользнул в сени и бесшумно отцепил крючок. Поднял шторы. Теперь можно ложиться. Можно наконец согреться под одеялом.
Только не уснуть.
У меня, собственно, один только раз было поползновение уснуть, – это когда ласковое печное тепло разлилось по моим жилам и веки стали смыкаться сами собой. Я вытащил из тюфяка соломинку и пощекотал в носу – так делают, как мне рассказывали, таежные охотники, которым приходится долгими ночами подстерегать у водопоя быстроногого марала. Сон отлетел и больше не посещал меня. И чем дольше я лежал и вслушивался в немую темноту, тем более крепла во мне уверенность, что этой ночью, именно этой ночью, что-то должно произойти. Почему – я не мог отдать себе отчета. Должно быть, эта уверенность выросла из моего нетерпения.
Щели в перегородке озарились слабым сиянием, и я не сразу сообразил, что вышла луна. Сердце у меня подпрыгнуло. Луна, разумеется, луна. Коли кто-нибудь сейчас войдет, я увижу хоть контуры фигуры.
Но по-прежнему лежал, придавив дом и сад, недвижимый груз тишины. И лишь временами издалека, точно из другого мира, доносился ко мне рокот. Он нарастал, держался одно мгновение на высокой ноте и пропадал. «“Катюши”. Наши “катюши” работают, – думал я. – Мы тревожим врага, мы днем и ночью отвоевываем подступы к линии “Барс”. Мы – это наша армия, это, может быть, и я, если схвачу вражеского лазутчика с чертежами». Сколько раз рисовал я себе эту картину: враг в виде лазутчицы с повязкой на руке или в ином обличье стоит передо мной в положении «хенде хох», а перед ним на стуле, на столе, на пеньке в лесу или на земле чертежи – ключ к линии «Барс». И еще я подумал, что из тех бойцов, что проходили прошлыми ночами по шоссе мимо лухмановской штаб-квартиры, кое-кого уже нет в живых. Если бы Заботкин действовал лучше, они были бы, возможно, живы и прошли бы, возможно, дорогу войны всю до конца. Но они не смогли пройти ее всю до конца оттого, что Заботкин еще не разведчик. Надо было, вероятно, иначе вести себя и в подземелье усадьбы фон Кнорре, и сегодня в саду…
За этими мучительными размышлениями меня застали проблески рассвета. В спальне, где штора осталась опущенной, было темно, но в зале уже можно было сквозь щелку различить стол, и белые пятна газет, и квадрат картины на стене. Постепенно вырисовывались складки на скатерти, свешивавшейся со стола. А когда вошла она…
Но расскажу по порядку. Я не слышал скрипа двери, не слышал, как она вошла.
Вы можете подумать, что я заснул под утро. Нет, я не заснул. Она вошла тихо – в этом все дело. Удивительно тихо! У входа в сени неожиданно, без звука, обрисовалась женщина, точно сгустившаяся из серого полумрака. Я замер. Она, медленно-медленно ступая на цыпочках, приблизилась к столу, затем сделала шаг в сторону того самого непросматривавшегося уголка, образуемого печью и стеной, о котором я говорил раньше. Я все еще не мог ее узнать. Она одета по-крестьянски, в пестрое платье. На голове платок. Но лицо… лицо… Я невольно напружинил мускулы, чтобы встать, но с усилием удержался – скрип койки спугнет ее. Что она там делает, в углу? Там стоит столик со старыми газетами, но ей, по-видимому, газеты не нужны, она стоит к ним спиной и смотрит… На что она смотрит… Вот она наклоняется, и голова ее теперь от меня на расстоянии вытянутой руки. И тут я узнаю ее.
Черноглазая! Да, черноглазая хуторянка, приносившая Лухманову мед. Это она.
Мне опять едва удалось заставить себя лежать на койке и ждать, следить.
Она наклонилась и подняла топор, лежавший у печки под стулом, на котором сушились сапоги. И с топором в руке она повернулась и, прежде чем я успел обдумать положение, вышла из дома.
А положение нелегкое.
Если бы она рылась в газетах и обнаружила бы хоть какой-нибудь интерес к ним, я, конечно, задержал бы ее. Пистолет был наготове под подушкой. Я успел бы ее задержать, она бы не улизнула, ручаюсь. Но она не обнаружила никакого интереса, и это меня сбило с толку. Она унесла топор, и это сбило меня с толку еще больше. Допустим, я задержу ее, что дальше? Какие у меня улики? Она взяла топор, – это, быть может, обыкновенная мелкая кража. Нет, надо следить за ней. Мне пришло в голову в этот же миг, что с помощью топора она собирается открыть какое-нибудь неизвестное нам хранилище в сенях или на улице. Но она прошла сени, сошла с крыльца, и, когда я, босой, без пиджака, выскочил на крыльцо, она повернулась ко мне как ни в чем не бывало, кивнула, засмеялась и произнесла несколько эстонских слов. Затем она взмахнула топором и скрылась в соседнем доме, в доме нашей читательницы – порховской молодухи.
Теряясь в догадках и сомнениях, я поднялся в мезонин и разбудил Полякова.
– Это интересно, – сказал он.
– Может быть, товарищ лейтенант, следовало задержать? Это и сейчас можно.
Он покачал головой:
– Нет… Какой смысл? Главная задача – достать чертежи, правда ведь? А кто там?.. Это она там колет дрова?
Я тоже услышал удары топора и выглянул. Возле соседнего дома, на самом виду, моя утренняя гостья загоняла клин в толстое, суковатое сосновое полено. Мы оба молча наблюдали. Я вспомнил первую свою встречу с ней – у калитки лухмановского огорода, где я проходил сельскохозяйственную практику с Петренко. Тогда мне показалось, что она со страхом посмотрела на меня. Не узнала