Я улыбаюсь.
— Похоже на то.
— Я знаю, что семь минут могут показаться очень долгими.
— Ничего, я справлюсь. Я сильный.
— Отлично. Рад слышать.
— Чистота и терпение — это про меня.
Мы оба улыбаемся, и дурацкая Молитва о Терпении начинает крутиться по заведенной шарманке у меня в голове, чертова тупая уродская Молитва о Терпении: «Боже, дай мне терпения — принять то, что я не могу изменить, мужества — изменить то, что я могу изменить, и мудрости, чтоб отличить одно от другого». Ага, и еще, конечно: «Дай мне достаточно знать себя, чтобы понимать, что ета молитва — упрощенный, укороченный вариант очередной херни из репертуара современных шаманов, краткое выражение очередного невроза навязчивых состояний, неотъемлемой части Программы „12 шагов“, которой мы все должны неукоснительно следовать, и если мы не отдадим Программе жалкие клетки головного мозга, оставшиеся у нас после всего употребленного нами алкоголя и наркотиков, то мы лишь изъяны на лике земли, пятна, жизнь, недостойная жизни».
Жопа. Молодец, Однорукий. Мы тебя любим, Однорукий. Ты этого достоин достоин достоин.
Жопа.
— Пожалуйста, ответьте мне вот на какой вопрос, — говорит добрый доктор. — Вы не думали о протезе?
Я думаю о протезе, что стоит у меня дома, в шкафу: моя блестящая, пластмассовая рука. Жутковато.
— У меня уже есть один, — говорю я.
— И вы не хотите его носить?
— Нет.
— Можно узнать, почему?
— Ну, во-первых, с ним как-то неудобно. Натирает, типа. И с ним просто неловко; будто я, когда в протезе, таскаю с собой какой-то груз. Неуклюжий груз, понимаете? Типа рюкзака с кирпичами или чего-то вроде.
Он кивает.
— Я с ним какой-то нецелый, пмаете, о чем я? Типа, ну, вроде это не я. Какая-то приставка, что-то приделанное, внешнее. Ето не я. Мне хочется чувствовать себя целым, типа. Полным комплектом.
— Вам было бы легче, конечно, если бы руку удалили ниже локтя. Протезы гораздо удобнее с этим рычагом, понимаете?
Он несколько раз сгибает руку в локте.
Я жму плечами.
— Честно говоря, я думаю, ето ничего бы не изменило. Все-таки без него лучше.
Он кивает и улыбается, словно мои слова ему приятны. Бог знает почему. Странный малый этот доктор Хойк.
— Ну ладно, значит, увидимся через, сколько там, две недели?
— Две недели, угу.
— Будете выходить — запишитесь в регистратуре. Рад был узнать, что у вас все в порядке.
— Угу.
Выхожу из кабинета и обратно в приемную. Хорошенькая девушка ушла, алкаши тоже. Осталось несколько старых пердунов, поодиночке и парами. Двое, с самыми красными рожами, какие я когда-либо видел, с жаром говорят между собой по-валлийски. Несу свои полторы руки к прилавку регистратуры — назначить день и время, когда я должен буду вернуться сюда для повторного ощупывания.
Шаг 4: Мы составили исчерпывающую и честную опись самих себя. И неважно, насколько, по-нашему, мы были честны — эта опись не затянула нас в черные ямы нашей души так глубоко, как затянула нас выпивка, затянули наркотики. Мы сделали несколько трусливых, уклончивых шагов к этим жутким местам, и думали (и нам говорили), что мы храбрецы, нас хвалили, поощряли, поглаживали, но мы были просто поганые трусы, жалкие, дрожащие трусы, по сравнению с теми нами, что смеялись и плясали конгу, прощаясь с последними вялыми остатками невинности. Пока, говорили мы. До скорого.
В машине
Под оружейной сталью неба, меж зелеными всплесками, достаточно высокими, чтоб поцарапать это самое небо, они углубляются все дальше в Уэльс. Старый мотор скрежещет, подвывание и стук ударяются о вздыбленную землю и отлетают прочь.
— Эй, Дар, перестал дуться?
Все дальше вглубь страны, озера того же сланцевого цвета, что и облака вверху, горы с гранитными пятками и зазубренными боками, словно их грызла огромная пасть, и долины меж ними засасывают взгляд через глубокие расселины туда, где новые громады так же серо разрушают горизонт, рябят его, пронзают, колют и пилят серый горизонт, а за ними все тот же и всегда такой же вид повторяется, повторяется до самого обрыва к морю, куда и стремится трудяга-машина и эти двое, что сидят внутри. Кое-какие из этих возвышений — некогда крепости, ныне холмы. Валы и рвы теперь грозят лишь бродячим туристам, небольшая машина прорывается насквозь, решительно, целеустремленно.
— Чё, все дуешься, братан?
А эти двое в машине — странники совсем иные. Нет ни в них, ни в том, что они ищут, ни истины, ни красоты, ни справедливости, ни морали, ни закона, а лишь нечто от воинственных существ, что бьются меж собой на отрогах гор или в корнях искрученных ветром деревьев, артритных, гнутых к земле. Кромсать в этом пейзаже, кусать в этом пейзаже, клыком и когтем, на этом фоне, в этом пейзаже, когда-то мягком, ныне иззубренном когтями, или плотью, задубевшей так, что теперь и она не хуже когтей. Голодными зубами выгрызены оспины, ямы в почве, что лежит здесь слишком тонким слоем, и ничего не растет из нее, лишь в тех местах, скрытых месторождениях, что привлекли к себе руку с зубилом, камни вырваны из своего ложа, обтесаны, сложены друг на друга, чтобы вышла крепость — разом и защита от кромсающих плоть, порабощающих, подчиняющих себе, скрежещущих машин, и гнездо для тех же машин, а где-то посреди этой нескончаемой истории — пердящий автомобильчик плюется дымом, а внутри сидят бракованные орудия из плоти, выпущенные в цель ракеты с костями и кожей.
— Даррен.
— Чё?
— Все злишься? Обиделся?
Даррен мотает головой.
— Тогда чё молчишь как убитый, братан? Я чё хочу, ты как язык проглотил с самого…
— Слушай, заткнись уже, дай мне кусок той помадки.
Даррен берет левой рукой помадку, три куска, из открытой коробки, что лежит на коленях у Алистера, и пихает в рот все сразу. Щеки, и без того пухлые, становятся как у хомяка, а он жует, и когда глотает, лицо его мнется складками, наподобие бумажного пакета.
— Ебать-колотить. Убиться можно. Гадость какая. Господи, живой сахар.
Алистер тоже берет помадку.
— Ну а мне нравится.
— Это ж чистый сахар, братан, больше ничё, взяли сахару, добавили чуть молока и сварили. Можно было б купить кило сахару просто, бля буду. И есть ложками.
— Ну, мне просто хотелось сладкого, нельзя, чё ли?
— Чё, это после мешка пончиков из Сэйера, что ты слопал на завтрак еще в городе? Столько сахару — ты загнешься, не дожив до тридцати, вот чё. Сосуды будут как железные прутья.
— Ты небось тоже не отказался.
— Ну да, птушта я голодный был, скажешь, нет?