знаки отличия, а иерархия должностей, субординация между которыми выражается вестиментарными средствами и состоит в обозначении степени принадлежности к обезличенным атрибутам власти.
По мнению П. Бурдьё, переход от «власти персонализированной к власти бюрократической» осуществлялся посредством «удлинения цепи делегирования властных полномочий и ответственности. Можно сказать, что государство (безличное) стало разменной монетой абсолютизма, а король растворился в безличной сети долгого ряда доверителей и лиц, наделенных полномочиями вышестоящим лицом, от которого они получали свои полномочия и власть» (там же: 281–282). Вследствие такой специфики формирования властных отношений «служители Парламента, Палаты счетов и других учреждений именовались „слугами короля“, „людьми короля“ и, главное, советниками, подчеркивая тем самым генеалогию с вассальной службой и с участием в Королевском совете. Параллельно с усилением публично-правового характера службы чиновников сами они странным образом подчеркивали личные, аффективные связи с монархом, позиционируя себя как „часть тела короля“, „образ королевского величия“, „представляющих без посредников его персону“ и т. д.» (Цатурова 2014: 68–69). Необходимость поддержания личной связи с королем показывает, насколько устойчивыми были установившиеся коннотации служения. Они воспроизводились даже в речи, утверждая легитимность властных полномочий тех или иных должностей. Поэтому и служителям Канцелярии, исполняющим публичные функции, и высшим чинам Парламента предоставлялось ливрейное одеяние, призванное подтвердить связь с монархом, а точнее легитимность их позиции. Механизм опосредованного обозначения социального положения, основанный на воспроизведении личного служения королю, связан с тем, что именно монарх являлся источником власти в государстве, выступая одновременно и как личность, которой служат, и как персонификация государства. Подобное прочтение фигуры короля позволяло путем воспроизведения старой ливрейной системы обеспечивать легитимность находившейся в становлении бюрократической монархии, единицами которой являлись уже не индивиды, а должности.
Политическое тело короля, рассмотренное Э. Х. Канторовичем, «представляет собой тело, каковое не может быть видимо или ощущаемо в прикосновении, поскольку оно состоит из политики и правления и создано для руководства народом и поддержания общего блага» (цит. по: Канторович 2005: 12). При этом отношения, которые выстраивались между физическим телом и институциями, выражавшими политическое тело короля, оказывались достаточно двусмысленными: Жан Ле Кок, размышляя над фразой «парламент представляет короля» приводит пример судебного казуса, имевшего место в 1384 году, когда верховный суд отказался принять к сведению письмо короля, адресованное «всем судьям королевства», «поскольку верховная суверенная курия и есть король, а он не может сам себе направлять письма, утверждает королевский адвокат» (Цатурова 2006: 85). Таким образом, данный пример демонстрирует признание большей степени правомочности за институтами власти политического, а не физического тела короля: бюрократическая машина постепенно вытесняла фигуру монарха с позиций легитимного источника власти. «Если в Англии формула „король в парламенте“, т. е. в сословно-представительном органе, означала полноту компетенции, то во Франции такое соединение было невозможно, поскольку здесь приход короля в Парламент – судебный институт – ликвидировал власть этой курии. Напомним, что самая знаменитая, хоть и, как было отмечено, полулегендарная, формула французского абсолютизма – „государство – это я“ – была сказана королем Людовиком XIV 13 апреля 1655 года именно в Парламенте, которому он пришел напомнить, кто на деле истинный король» (там же: 85).
Одновременное тождество и противопоставление короля и парламента связано с развитием бюрократического принципа общественных отношений во Франции через становление абсолютной монархии. Централизация власти в руках короля сопровождалась нивелированием ценности символического капитала «дворянства шпаги», высокое социальное положение которого было исторически обусловлено знатностью рода. «Дворяне шпаги» распространяли сферу влияния путем тиражирования своей идентичности на одеяниях служащих им лиц. Это выступало камнем преткновения для становления единого политического тела государства, формируемого в подчинении лишь личности монарха. В XV–XVIII веках система должностей была направлена на ограничение власти дворянства шпаги.
В сфере политического управления переход к системе должностей осуществлялся путем приближения к себе лиц незнатного происхождения, социальное положение которых полностью зависело от королевской благосклонности. Роль миньонов Генриха III и фрейлин Елизаветы I заключалась в распространении вкуса своих господ. Теперь же к отмеченным королевской благосклонностью лицам присовокуплялась та или иная общественная должность, для соответствия которой нужно было обладать зачастую иного рода символическим капиталом – знанием. «Обладая такими специфическими, отвечающими потребностям управления ресурсами, как письмо и право, – пишет Ж. Дюби, – чиновники очень рано обеспечивают себе монополию на наиболее типично государственные ресурсы, тем самым несомненно способствуя рационализации власти» (Бурдьё 2007: 278). Аристократия обладала символическим капиталом высокого социального положения, обусловленным знатностью происхождения, но постепенно он стал вытесняться новым типом символического капитала, определяемым неповторимым сочетанием психологических, умственных особенностей индивида.
Таким образом, с одной стороны, «придворное общество являлось символическим выражением авторитета и величия короны Франции» (Цатурова 2014: 86), в такой репрезентативной функции продолжая представлять собой социальное тело монарха. С другой, одновременно с этим двор выступал в качестве инструмента нивелирования репрезентативных возможностей знатной аристократии и дворянства. В качестве легитимных признавались лишь знаки отличия монарха и государства, в этом смысле представляя собой пространство формирования политического тела и, как следствие, новых средств идентификации индивида. Н. Шейпер-Хьюз и М. Лок дополняют разработанное М. Дуглас разделение на физическое и социальное тело (Douglas 1996: 72). Исследователи утверждают, что в отличие от индивидуального тела, относящегося к проживаемому опыту тела как таковому, и социального тела, относящегося к репрезентативному использованию тела как символа природы, общества и культуры, политическое тело подразумевает регулирование и контроль тел (Scheper-Hughes & Lock 1987: 7–8).
Процесс нормализации тел (Фуко 1999), сопутствовавший процессу становления абсолютной монархии, характеризовался все возраставшей ценностью индивидуального символического капитала. Он отличался не видимостью, которую воплощает собой аристократия: «дворянин является тем, что он репрезентирует, а бюргер, буржуа – тем, что он производит» (Хабермас 2017: 62), а умениями и способностями, то есть тем, что могло быть описано в терминах экономической или функциональной эффективности. Понятие «клеточной» власти (Фуко 1999: 218), или микрофизики власти, характеризует иной тип обращения с индивидом в XVIII веке – дисциплину как «искусство ранга и технику преобразования размещений» (там же: 213). Теперь тело воспринимается как «субстрат рабочей силы» (Вирно 2013: 100), раскладываемый на «индивидуальные единицы»: силу, интеллект, подвижность, усидчивость, грамотность и т. д., то есть на различные качества, умения и способности. Их наличие и позволяло индивиду занимать тот или иной ранг.
Новый взгляд на индивида сквозь призму его тела как источника способностей и умений, подлежащих тотальному контролю и тренировке для повышения эффективности государственной машины, также можно считать выражением поворота к неотчуждаемому символическому капиталу индивида. В вестиментарном плане этот поворот нашел отражение в «классовой» униформе, в которой, по мнению К. Белла, индивидуальный вкус сведен к минимуму (Bell 1992: 181). Как и в военной сфере, где в эпоху абсолютизма все активнее вводятся военные униформы (Roche 1989: 215–244), при