он еще был жив, уже стукнуло бы шестьдесят. Люди столько не живут. А даже если он еще не стал деревом, то уже точно осыпался кроной[10]. Так что он не мог оказаться в твоей приемной, Эванс.
– Но он прямо здесь, монсир, – заявил тот. – Точнее, он пока в тронном зале с Его Величеством. И да, ему шестьдесят лет, но он в своем уме. Правда, осмелюсь заметить, мышление у него довольно уникальное.
Я ощутил прилив злости и с трудом сдержался, чтобы не ответить резко.
– И что он там делает? Он меня искал?
– Нет, он явился представить Его Величеству свою теорию гедоскетизма.
Я закатил глаза.
– А мне ты зачем позвонил?
– Вашему достопочтенному дедушке сейчас некуда пойти, монсир. Вы же знаете, как обстоят дела с жильем в столице. Люди даже в Нулевом квартале в очередях стоят, а он не сделал предварительной записи. Боюсь, ему придется ночевать на улице, и вообще-то он не против, но Атлава, насколько я знаю, расположена в субтропическом поясе, а у нас тут умеренный, и уже наступила осень, а ваш дедушка отказывается даже от одежды. Вы с ним оба невероятно упрямы, кажется, это у вас семейное. Я боюсь, что он просто замерзнет на улице.
– А я тут причем?
– Ну… позвольте подумать. У вас двухэтажный дом, в котором полно свободных комнат, а поскольку вы семья, закон вполне позволяет вам приютить родственника, даже если его уровень гораздо ниже, чем ваш.
– Мы не семья, – отрезал я. – Он мне не семья. Он меня не признает, я его тоже. Мы взаимны только в этом.
– Ну, я же не предлагаю вам внести его в семейный реестр, чтобы его уровень приравняли к вашему, – мягко сказал Эванс. – Просто приютите его на время, пока он не соберет необходимые бумаги и не пройдет нужные инстанции, чтобы доказать эффективность и разумность своей теории…
– Слушай, это его проблемы, если он там где-то замерзнет! – взорвался я. – Мне плевать! Он бросил ба. Он отказался от мамы. Он со мной даже ни разу не увиделся! Ни одной открытки мне не отправил! А теперь я должен приютить его, чтобы он продвигал тут свою идиотскую теорию, из-за которой всех нас бросил?
Эванс ни в чем не провинился, и я вовсе не хотел понизить ему удовольствие, но не мог говорить спокойно.
– Конечно, вы правы, монсир, – мягко сказал он и, выждав минуту, пока я остыну, спросил: – Так мне дать ему ваш адрес?
Я тяжело вздохнул. Эванс знал меня даже слишком хорошо.
– Ладно, дай. Только не говори ему, что я его внук. Соври что-нибудь, ладно? Он же упрямый, как баран. Он ни за что не пойдет ко мне, если узнает, что я это я.
– Обожаю в вас это качество, монсир! – взбодрился Эванс. – Вы, конечно, тот еще сорвиголова, но в то же время семейный и ответственный человек. Я знал, что необходимо вам это сообщить!
– Это не потому, что я семейный и ответственный и не потому, что мне его хоть каплю жаль, – огрызнулся я и положил трубку.
Потом раздраженно потер переносицу и взглянул на ба.
– Это только ради тебя, ясно? Ты просила, я сделал. Только ради тебя.
Ал-рэй. Интермедия
На улице такая гроза, что мама велела выключить даже ночник, поэтому я лежу в кровати и черчу на потолке узоры лучом фонарика. Темнота часто мигает вспышками молний, и видно, как раздувается занавеска и как блестит намоченный дождем пол напротив распахнутой двери на балкон.
Мама недавно закрыла все окна в комнате. Боится, что в дом залетит шаровая молния и ужалит меня. Она как летающая медуза, только суперъяркая. И вообще-то я ее очень жду: хочу поймать в банку из-под жвачек, которые пока высыпал в ящик стола. Банка прозрачная, круглая, с широким горлышком – подходит идеально. Я держу ее на тумбе рядом с кроватью и свечу фонариком то на окно, то на потолок. Пусть шаровая молния подумает, что тут живет ее подружка, и прилетит к ней поиграть. А я р-раз! и схвачу ее. И у меня будет клевый светильник, а мама перестанет бояться хотя бы грозы. А то она всего подряд боится, муравьев даже, если они ползают по мне.
Зато я храбрый-прехрабрый и сижу в темноте спокойно. Но мама переживает, что мне страшно, поэтому все время приходит проверять, как я тут. Теперь уже, наверное, уснула: когда она заходила в последний раз, я притворился, что сплю. А потом открыл дверь на балкон, поставил рядом банку и вот лежу, приманиваю. Папа говорит: «На каждую рыбку есть своя наживка. Все на что-нибудь клюют». Так что и моя молния клюнет. Точно клюнет, мне бы только не уснуть.
Фонарик засыпает раньше меня: разрядились батарейки. Я со вздохом сползаю с кровати и плетусь к балконной двери. Трогаю босой пяткой лужу на полу. Интересно, к утру высохнет? Размазываю воду пальцами. Холодно, но приятно, потому что днем было жарко и душно, но мама запретила включать кондиционер: вдруг я простыну. Наконец-то комната проветривается. Сквозняки мама терпеть не может, а я их люблю. И ни разу я от них не болел. Папа говорит, что здоровьем я пошел в него и, когда вырасту, тоже буду великаном. Из-за папиного роста у нас дома двери выше, чем у соседей.
Зарядку для фонарика искать лень, да я и не помню, где она. В ящике, кроме высыпанных жвачек, столько всего, что нужное днем с огнем не найдешь… Я закрываю дверь на щеколду и возвращаюсь в постель. Фонари на улице почему-то не горят, и гром затих, теперь совсем темно. Эх, вот бы моя банка светилась. Жалко, что ничего не поймал.
Глаза уже слипаются, но сквозь опущенные веки я вижу яркий шар. Подскакиваю на кровати. Сердце колотится быстро-быстро, аж в ушах отдает. Там, за шторкой, сияет молния! Это молния прилетела! Я хватаю банку, сдвигаю щеколду, и меня чуть не сдувает порывом ветра.
– Ой! – говорит молния, оказавшаяся бабушкой в спортивном костюме и с фонариком на голове. – А вот это в мои планы не входило… По крайней мере, сегодня.
– В мои тоже, – говорю я, щурясь от света. – Я приманивал не тебя, но, наверное, твоему фонарику понравился мой фонарик, вот он тебя сюда и притянул, как наживка.
– Это ты моя наживка! – Бабушка подхватывает меня на руки и кружит по комнате. – Наконец-то я нашла тебя, сокровище Гвендалина!
– Я не сокровище Гвендалина, – говорю я. – Меня зовут Алик.
– Фу, какое