Кундри этот страшный и вечный тип, type vécu[30], во всей его осязаемости; и это в то самое время, когда психиатры почти всех стран Европы имели случай изучать его на близком расстоянии повсюду, где религиозный невроз — или, как я называю это, «мания религиозности» — проявил себя в последней эпидемической вспышке в виде «армии спасения».
Если же мы спросим себя, что, собственно, так сильно интересовало людей всех рас и времён, а также и философов в феномене святого, — так это, без сомнения, связанная с ним видимость чуда, а именно, непосредственная последовательность противоположностей, диаметрально противоположно оцениваемых в моральном отношении душевных состояний: верили, что здесь воочию видно, как из «дурного человека» разом делается «святой», хороший человек. Прежняя психология потерпела на этом месте кораблекрушение: не произошло ли это главным образом оттого, что она подчинилась господству морали, что она сама поверила в ценностные противоположности морали и всмотрела, вчитала, втолковала эти противоположности в текст и в сущность дела? — Как? «Чудо» — это всего лишь ошибка интерпретации? Нехватка филологии?
48
Кажется, что латинские расы имеют более тесную внутреннюю связь со своим католицизмом, нежели мы, жители Севера, со всем христианством вообще, и что, следовательно, неверие в католических странах означает нечто совершенно иное, нежели в протестантских, — именно, своего рода возмущение против духа расы, тогда как у нас оно является скорее возвращением к духу (или к отсутствию духа) расы. Мы, жители Севера, несомненно происходим от варварских рас, что видно также и по нашей способности к религии: мы плохо одарены ею. Следует исключить отсюда кельтов, которые тоже служили прекрасной почвой для восприятия христианской инфекции на Севере; во Франции христианский идеал достиг полного расцвета, насколько это позволило бледное солнце Севера. Как непривычно благочестивы для нашего вкуса даже ещё эти последние французские скептики, если в их роду есть сколько-нибудь кельтской крови! Какой католический, какой не немецкий запах слышится нам в социологии Огюста Конта с её римской логикой инстинктов! Каким иезуитизмом веет от этого любезного и умного Цицерона из Пор-Рояля, Сент-Бёва, несмотря на всю его враждебность к иезуитам! И даже Эрнест Ренан, — как чуждо звучит для нас, северян, речь одного такого Ренана, чью сластолюбивую в более тонком смысле и любящую покой душу каждое мгновение выводит из равновесия самое ничтожное религиозное напряжение! Стоит только повторить за ним эти красивые фразы — и какая озорная злость тотчас же поднимается в ответ на них в нашей, вероятно, менее прекрасной и более суровой, именно, более немецкой душе! «Disons donc hardiment que la religion est un produit de l’homme normal, que l’homme est le plus dans le vrai quand il est le plus religieux et le plus assuré d’une destinée infinie... C’est quand il est bon qu’il veut que la vertu corresponde à un ordre éternel, c’est quand il contemple les choses d’une manière désintéressée qu’il trouve la mort révoltante et absurde. Comment ne pas supposer que c’est dans ce moments-là, que l’homme voit le mieux?..»[31] Эти фразы являются до такой степени антиподами моего слуха и привычек, что, когда я наткнулся на них, то в первом порыве негодования приписал сбоку: «la niaiserie religieuse par excellence!»[32] — а в последнем его порыве даже ещё и полюбил их, эти фразы, с их вверх тормашками перевёрнутой истиной! Это так мило, так необычайно — иметь собственных антиподов!
49
Что возбуждает наше удивление в религиозности древних греков, — так это чрезмерный избыток изливаемой ею благодарности: в высшей степени благородна та порода людей, которая так относится к природе и жизни! — Позже, когда перевес в Греции перешёл на сторону черни, страх стал превозмогающим элементом также и в религии; подготавливалось христианство.
50
Страсть к Богу: она бывает мужицкой, чистосердечной и назойливой, как у Лютера, — весь протестантизм обходится без южной delicatezza. Бывает в ней восточное неистовство, как у раба, незаслуженно осыпанного милостями или возвеличенного, например у Августина, который самым обидным образом лишён всякого благородства в манерах и страстях. Бывает в ней женственная нежность и страстность, стремящаяся стыдливо и невинно к unio mystica et physica[33], как у мадам де Гюйон. Во многих случаях она проявляется довольно причудливо, как маскировка половой зрелости девушки или юноши, временами даже как истерия старой девы, а также её последнее тщеславие. Церковь не раз уже в подобных случаях признавала женщину святой.
51
До сих пор самые могущественные люди всё ещё благоговейно преклонялись перед святым, как перед загадкой самообуздания и намеренной крайности в лишениях: почему преклонялись они? Они чуяли в нём, как бы за вопросительным знаком его хилого и жалкого вида, превосходящую силу, которая хотела испробовать себя на таком обуздании, силу воли, в которой они узнавали и умели почтить собственную силу и жажду владычества: почитая святого, они почитали нечто в себе. Кроме того, вид святого внушал им подозрение: к такой чудовищности отрицания, противоестественности нельзя стремиться беспричинно, так говорили и так вопрошали они себя. На это есть, быть может, основание, какая-нибудь великая опасность, насчёт которой аскет, пожалуй, лучше осведомлён, благодаря своим тайным утешителям и посетителям? Словом, сильные мира узнали новый страх пред лицом его, они учуяли новую мощь, неведомого, ещё не укрощённого врага: «воля к власти» принудила их остановиться перед святым. Они должны были справиться у него — —
52
В иудейском «Ветхом Завете», в этой книге о Божественной справедливости, есть люди, вещи и речи такого высокого стиля, что греческой и индийской литературе нечего сопоставить с ним. С ужасом и благоговением стоим мы перед этими чудовищными останками того, чем был некогда человек, и в нас рождаются печальные думы о древней Азии и её выдавшемся вперёд полуостровке, Европе, которой хотелось бы непременно приобресть по отношению к Азии значимость «человеческого прогресса». Конечно: кто сам — только слабое ручное домашнее животное и знает только потребности домашнего животного (подобно нашим нынешним образованным людям вкупе с христианами «образованного» христианства), тому нечего удивляться, а тем более огорчаться среди этих руин, — вкус к Ветхому Завету есть пробный камень по отношению к «великому» и «малому» — быть может, Новый Завет, книга о милости, всё ещё будет ему более по сердцу (от него сильно потягивает душком праведных, нежных, тупых богомольцев и мелких душ). Склеить этот Новый Завет, своего рода рококо вкуса во всех отношениях, в одну книгу с Ветхим Заветом и сделать