— Любовь бесстыдной оперной дивы, — проговорила графиня с отвращением. — Такой пожар не может долго длиться, скоро от него останутся угли или пепел, сожаление или отчаяние. По-моему, сударь, супруга должна дать вам искреннюю дружбу, ровную любовь и...
— Вы говорите о любви так же, как негры говорят о снеге, — ответил граф с сардонической улыбкой. — Поверьте, скромнейшая маргаритка бывает пленительнее самых надменных, ярких, но окруженных шипами роз, которые привлекают нас весной своим пьянящим благоуханием и ослепительными красками. Впрочем, — продолжал он, — я отдаю вам должное. Вы так хорошо придерживались буквы закона, что, пожелай я доказать, в чем вы виновны передо мной, мне пришлось бы войти в некоторые подробности, оскорбительные для вас, и разъяснить вещи, которые показались бы вам ниспровержением всякой морали.
— Вы осмеливаетесь говорить о морали, выходя из дома, где вы промотали состояние своих детей, из притона разврата! — воскликнула графиня, возмущенная недомолвками мужа.
— Довольно, сударыня, — сказал граф, хладнокровно прерывая жену. — Если мадемуазель де Бельфей богата, то это никому не принесло ущерба. Мой дядя имел право распоряжаться своим состоянием, у него было несколько наследников, но еще при жизни, из чистой дружбы к той, которую он считал своей племянницей, он подарил ей поместье де Бельфей. Что касается остального, то и этим я обязан его щедрости.
— Так мог поступить только якобинец! — воскликнула благочестивая Анжелика.
— Сударыня, вы забываете, что ваш отец был одним из тех якобинцев, которых вы осуждаете так беспощадно. Гражданин Бонтан подписывал смертные приговоры в то время, когда мой дядя оказывал Франции ценные услуги.
Госпожа де Гранвиль замолчала. Но после минутной паузы воспоминание о только что виденной сцене пробудило в ней ревность, которую ничто не может заглушить в сердце женщины, и графиня сказала тихо, как бы про себя:
— Можно ли так губить свою душу и души других!
— Э, сударыня, — заметил граф, утомленный разговором, — быть может, когда-нибудь вам самой придется ответить за все это. — При последних словах графиня содрогнулась. — В глазах снисходительного судьи, который станет взвешивать наши поступки, — продолжал он, — вы, несомненно, будете правы: вы сделали меня несчастным из добрых намерений. Не думайте, что я ненавижу вас; я ненавижу людей, которые извратили ваше сердце и ваш ум. Вы молились за меня, а мадемуазель де Бельфей отдала мне свое сердце, окружила меня любовью. Вам же приходилось быть поочередно то моей возлюбленной, то святой, молящейся у подножия алтаря. Отдайте мне должное и сознайтесь, что я не порочен, не развращен. Я веду нравственный образ жизни. Увы, по прошествии семи лет страдания потребность в счастье незаметно привела меня к другой женщине, к желанию создать другую семью. Не думайте, впрочем, что я один так поступаю: в этом городе найдется тысяча мужей, вынужденных по различным причинам вести двойную жизнь.
— Великий боже! — воскликнула графиня. — Как тяжек мой крест! Если супруг, которого в гневе своем ты даровал мне, может обрести на земле счастье только ценою моей смерти, призови меня в лоно свое!
— Если бы у вас были и раньше такие похвальные чувства и такая самоотверженность, мы были бы счастливы до сих пор, — холодно проговорил граф.
— Ну хорошо, — продолжала Анжелика, проливая потоки слез, — простите меня, если я заблуждалась. Да, сударь, я готова во всем повиноваться вам, я уверена, чего бы вы ни потребовали от меня, все будет правильно и справедливо; отныне я буду такой, какой вы желаете видеть супругу.
— Сударыня, если вы этого желаете, я готов признаться, что больше не люблю вас, у меня хватит жестокого мужества открыть вам глаза. Можно ли приказывать своему сердцу? Может ли одна минута изгладить память о пятнадцати годах страдания? Я больше не люблю вас. В этих словах такая же глубокая тайна, как и в словах «я люблю». Почет, уважение, внимание можно завоевать, потерять и вновь приобрести; что же касается любви, то я мог бы тысячу лет убеждать себя в необходимости любить и все же не пробудил бы в себе этого чувства, особенно по отношению к женщине, которая намеренно себя состарила.
— Ах, граф, я искренне желаю, чтобы ваша возлюбленная никогда не сказала вам этих слов, особенно же таким тоном и с таким выражением...
— Угодно ли вам надеть сегодня вечером платье в греческом стиле и отправиться в Оперу?
Внезапная дрожь, пробежавшая по телу графини, послужила безмолвным ответом на этот вопрос.
В начале декабря 1833 года, в полночь, по улице Гайон проходил седой как лунь человек, изможденное лицо которого говорило скорее о том, что его состарили несчастья, чем годы. Приблизившись к невзрачному трехэтажному дому, он остановился и внимательно посмотрел на одно из окон чердачного помещения, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга. Слабый огонек едва освещал это убогое окошко, где несколько стекол были заменены бумагой. Прохожий вглядывался в этот мерцающий свет с непостижимым любопытством праздношатающихся парижан. Неожиданно из дома вышел молодой человек.
Бледный свет уличного фонаря как раз падал на лицо любопытного; не удивительно поэтому, что, несмотря на позднюю пору, молодой человек приблизился к нему с нерешительностью, свойственной парижанам, когда они боятся ошибиться при встрече со знакомым.
— Что это! — воскликнул он. — Да это вы, господин председатель? Один, пешком, в этот час, и так далеко от улицы Сен-Лазар! Окажите мне честь, позвольте предложить вам руку: сегодня так скользко, что мы рискуем упасть, если не будем поддерживать друг друга, — продолжал он, щадя самолюбие старика.
— На мое несчастье, сударь, мне всего пятьдесят лет, — ответил граф де Гранвиль. — Такой прославленный врач, как вы, должен знать, что в этом возрасте мужчина находится в полном расцвете сил.
— Тогда остается предположить, что тут замешано любовное приключение, — продолжал Орас Бьяншон, — полагаю, что не в ваших привычках ходить пешком по Парижу. У вас такие прекрасные лошади...
— Если я не выезжаю в свет, — ответил председатель верховного суда, — то из Дворца правосудия или из Иностранного клуба я по большей части возвращаюсь пешком.
— И, конечно, имея при себе большие деньги! — воскликнул молодой врач. — Но ведь это значит напрашиваться на удар кинжала!
— Этого я не боюсь, — грустно возразил граф де Гранвиль, и на лице его отразилось глубокое безразличие.
— Во всяком случае, не надо останавливаться, — продолжал врач, увлекая председателя суда по направлению к Бульвару. — Еще немного, и я подумал бы, что вы хотите украсть у меня свою последнюю болезнь и умереть не от моей руки.
— Да, вы застали меня за подсматриванием, — проговорил граф. — Бываю ли я здесь пешком или в карете, я в любой час ночи замечаю в окне третьего этажа того дома, откуда вы вышли, чей-то силуэт; по-видимому, кто-то трудится там с героическим упорством. — Тут граф вздохнул, как бы почувствовав внезапную боль. — Я заинтересовался этим чердаком, — прибавил он, — как парижский буржуа окончанием перестройки Пале-Рояля.