и весь твой хлеб подчистую для городских рабочих загреб. Что ж толку, что бабе твоей земли прирезали?
— Так уж и подчистую!
— А ты как думал? Это у них только говорится — излишки отбирать… И купить негде, на хлебную торговлю запрет.
Смешки прекратились. Спор не унялся, но шел тише. Кто-то рассказывал, как мужики на сходе чуть не растерзали двоих рабочих продкомиссаров, приехавших собирать разверстку.
Только то и спасло их, что, на их счастье, как раз в это время через село проезжал куда-то отряд по борьбе с бандитизмом.
— Мне рассказывал, кто там сам был… Их было уже за грудки, да глядь — из-за крайней избы в село один за другим конные красноармейцы вылетают! Тут народ и разбежался кто куда…
Рассказчика прервали:
— «Народ» разбежался!.. Кулачье, а ты — «народ»!
— Эх, ребята! — возразил прежний скрипучий голос. — Едете вы домой, а что в тылу делается, и не знаете.
— Приедем, узнаем. Жалко вот, что ты не побывал в тылу у Колчака иль у Деникина. Плетей бы отведал, обрадовался бы рабочему комиссару, что отцу родному…
3
— Да! — сказал Лучков, хрустя сухарем. — Так вот, была у меня жена… Когда мы в восемнадцатом чехов отбили, меня вернули в Питер на завод, производство подымать. А в Питере паек четверть фунта. Обратно, стало быть, поехали с продотрядом. За Урал приезжаем — ну прямо рты поразевали: у крестьян по тысяче, по две пудов запасено, а кто побогаче — то и больше. И хлеб не какой-нибудь, а пшеничка, зернышко к зернышку. Кого уговоришь добром, на кого нажмешь, без этого нельзя, — одним словом, привозим Питеру эшелон хлеба. Меня свои, заводские, на станции встречают и говорят: «Федя, мы постановили ехать на Колчака. Ты как?» А что я? Как вы, говорю, так и я. Хуже, что ли, я других или лучше? Отправка, слышь, нынче в ночь. Побег я на свою квартиру, жену повидать. Ребята мне в мешок пшеничной муки насыпают: знали, что моя Глаша на сносях. Вот славно, думаю, лепешек она себе напечет, отъестся чуток!
Лучков вздохнул, похрустел сухарем, глядя в потемневшее окошко.
— Прибегаю домой, а у нас акушерка: Глашенька-то моя родит! Роды с утра тянутся. Обессилела, меня еле признает, и самою узнать нельзя, губы искусаны, язык шевелиться перестал. Акушерка говорит — сама, может, еще выживет, а ребеночек — никак. Я в бога, конечно, давно не верую, а про себя молюсь: пусть бы умирало дите, не понимает оно еще ничего, — лишь бы не Глаша! На молодость была надежда, ей и двадцати не исполнилось. Да, знать, сильно отощала… Вышел на лестницу, хожу взад-вперед, охаю — и позапамятовал об акушерке. Мне бы ей наскоро лепешек, что ли, испечь, покормить ее, с утра мается женщина.
Лучков опять помолчал.
— Ну вот. Сынишка нарождается и в самом деле мертвенький. Что делать? Надо хоронить. А мне, как нарочно, уезжать. Туда, сюда кинулся — гробика достать негде. У меня дома портфель лежал, в декабре семнадцатого года у одного буржуя отобранный с документами; мне тогда в Чека дали. Завернул я моего неживого сынка в чистую тряпочку и — в портфель. Уместился. Эх, думаю, не умри ты, дожил бы, малый, до коммунизма! Ну, хорошо, что хоть Глашенька жива! И скорей с ним на кладбище. А там сторож хоронить отказывается. «Документы нужны, говорит, может, ты его убил?» Это я-то! Сына-то!.. «И без гроба, говорит, закапывать людей негоже, не велено». Ну, уговорил его все-таки. Сам же я ямку выкопал около чьей-то могилки, и как был он, сердешный, в портфельчике, так я его с портфельчиком и закопал.
Лучков сидел с минуту, закрыв глаза и крепко сжав челюсти.
— Ну, я скорей домой опять. А там Глаши моей уже и в живых нет… Света я невзвидел, так и завыл. Братцы мои! Сроду никогда не думал, что я так плакать умею. А надо было справляться… Оставил муку акушерке, чтобы она где-нибудь мою жену похоронила, и уехал с ребятами в тот же вечер, и с тех пор в Питере еще не бывал. Вот еду, искать буду, где она мою Глашу схоронила.
(«Нашел ли тогда Лучков могилу жены?» — думал Костя…)
4
Только что Лучков кончил рассказывать, как из вагонного коридора донеслись крики. Трое с винтовками — двое в военных шинелях, один в гражданском — проверяли документы.
— Идем, идем! Там будешь разговаривать!
Высунув из купе голову, Костя, при тусклом свете настенного квадратного фонаря с заплывшим сальным огарком, увидел высокого матроса в полосатой тельняшке и бескозырке с ленточками. Со зверским, освирепевшим лицом, оскаливаясь, точно бульдог, он отталкивал продармейцев от мешков, наваленных в конце коридора.
— Уйди, легавый! — орал он. — Ты меня за шиворот? Балтийского моряка?! Тыловая крыса!.. Революционная братва в Кронштадте с голоду подыхает, а он разъелся на казенных хлебах… Я восемь мешков везу героям, которые с семнадцатого года день и ночь кровь проливают!..
Каждую фразу матрос уснащивал артистической, отборной руганью. Афонин, усмехаясь, пробормотал что-то про «загиб Петра Великого». Лучков поспешно соскочил с койки на пол и протискался к месту действия. Через минуту все крики покрыл его тончайший тенорок:
— Шваль! Шпана ты, а не матрос революционный!.. Сознавайся, с кого содрал тельняшку?
Через головы любопытных Костя со своей полки увидал, как приземистый, массивный Лучков, вцепившись «кронштадтцу» в запястья рук, уперся ему лбом в живот и повалил на мешки.
На ближайшей станции Лучков вышел вместе с красноармейцами сдать спекулянта в транспортную Чека, а потом вернулся на свое место.
Этот лжекронштадтец так и остался в Костином сознании живым образом мелкобуржуазной стихии, бушевавшей в стране накануне перехода к нэпу.
А с Иваном Яковлевичем эта поездка Костю очень сблизила. Когда Афонин увидал в Костиных руках сборник «За 12 лет», он взял и полистал его.
— В восемнадцатом году, оказывается, переиздали, — пробормотал он. — Я тогда за кордоном был.
— В седьмом году сборник был конфискован, — сказал Костя.
— Да, но тираж спасли и распространяли нелегально. Перед войной мне достали в Москве экземпляр ненадолго, не все статьи прочесть успел.
— Возьми себе эту книгу, она у меня дома есть.
Глаза Афонина засветились удовольствием.
— Спасибо, возьму.
Пока Лучков отсыпался на верхней полке, Костя, возбужденный близостью свидания с родными, рассказывал Ивану Яковлевичу о своей семье и, узнав, что у того нет родных, спросил, почему он до сих пор не женился. На лицо Афонина как будто набежала тучка.
— Конечно, — пытался Костя загладить неловкость, — не всегда встретишь человека… ну, кого можно по-настоящему полюбить.
— Мало встретить, — неохотно отозвался Афонин. — Встретив, надо еще не утерять.