сделавший свои «лёты» из полотна и ясеневых реек. Всех этих летунов старались закопать живыми в землю или сжечь, но они продолжали мастерить свои «крилы», «махи», «лёты», исступленно рвались в небо... Неистребимое желание летать, пусть даже на крыльях из мешковины, делает этих упрямцев глубоко трогательными.
А крылья из мешковины сочинил тобольский житель, ссыльный малороссийский монах. Его дело попалось мне на глаза совершенно случайно. Кто знает, не посмотри я кинохронику, я, может быть, и забыл о нем. Не то чтобы уж совсем заурядная была история, но все-таки вне моих забот, и новые впечатления, видимо, скоро вытеснили бы из моей памяти историю тобольского летуна.
Молодая сотрудница архива по ошибке принесла другое дело. Называлось оно энергично: «О иеромонахе Феофилакте Мелесе, с себя монашеский чин сверзшего и во иеромонашестве более быть не желающего». Впрочем, все они здесь брыкались и супротивничали. Я убедился в этом, листая опись архива в поисках нужного мне дела. Так, например, в одном документе говорилось про иеромонаха Вассиана, который, «оставя свое дело, чинил безумное любопытство», в другом речь шла о «наказании Тобольской духовной консистории подканцеляриста Андриана Амелина плетьми за грубый ответ в присутствии». Наш Мелес тоже не особенно стеснялся в выражениях: «Сибирской губернской канцелярии присутствующих называл ворами, изменниками государевыми и произносил о Синоде непристойные речи».
Плотная, грубой выделки серая бумага, выцветшие чернила... Я с трудом продирался сквозь лихие росчерки и завитушки, эти каллиграфические излишества эпохи гусиных перьев, и хотел уже бросить чтение, но остановился на фразе «...способ к летанию употребить вознамерился он, Мелес, со своего рассуждения по науке философической». Передо мной был еще один из длинной и печальной череды Икаров.
За «рассуждения по науке» Мелеса пересылали из одного монастыря в другой, били плетьми, бросали в сырые подвалы. Считалось, что «к нему праздному дьявол приступил как к своему сущему рабу и показал ему безумный способ к летанию, которому он и поверил, а бога, сотворившего всех человеков, оставил». Дабы отступник «до конца не мог погибнуть», его отдали «в наставление» местному иеромонаху Авраамию с приставом добрым». Счастливое единение духовных властей с полицейскими! Под руководством новых наставников Мелес должен был исправлять черную работу. В случае же непокорения, его следовало принуждать «как лошадь ленивую», а «за содеянное безумие — в пяток всякия недели по сорок ударов плетьми или лозами отчитывать ему вместо поклонений земных, которых он нести не охотник».
Однако заветную идею из Мелеса не смогли выбить. Зимой 1762 года упрямый монах пришел к тобольскому губернатору.
Кончался короткий зимний день. На ледяном небе уже проступали первые звезды, в дымных сумерках темнели избы посадских и красновато теплились окна купеческих пятистенников. Скрипели под горой возы.
Губернатор отошел от окна. Привычным движением он расстегнул ворот мундира, прижался щекой к печным изразцам и закрыл глаза. Его знобило.
За спиной бесшумно возник секретарь: старушечье лицо с запавшим ртом, жидкие волосенки на темени, маленький и тщедушный, все в том же ветхом, но аккуратно залатанном сюртуке. Он всегда был под рукой. Полжизни проходил в копиистах, выбился в секретари и теперь, говорят, презирал низших служителей. В канцелярии его не любили.
Не отнимая рук от остывающих изразцов, губернатор повернул голову.
— Что еще?
— Проситель, ваше превосходительство. Федор Мелес.
— Мелес? А-а, овца, отбившаяся от стада Христова... Навел справки?
Секретарь уже говорил — ровный, без всяких оттенков, неживой голос:
— ...был пострижен в иночество при Софийском монастыре, а после определен в Московскую академию для обучения школьной латинской науке. Поучен изрядно, искусен в грамоте и писании. Через год вступил в службу и в чине иеромонаха был послан в Голштинию, во дворец государев...
Государь! Малохольный голштинский князек, игрою судьбы сделавшийся русским императором. Губошлеп, которым в Киле помыкала всякая сволочь и который, приехав в Россию, ничему не научился, кроме пьянства...
— Святейший Синод, — читал секретарь, — приказал: бывшего в Голштинии, в городе Киле, при состоящей тамо православной церкви иеромонаха Феофилакта Мелеса, с себя монашеский чин сверзшего и во иеромонашестве более быть не желающего, как простого мирянина и нарекши ему прежнее мирское именование Федором для неисходного в монастырских черных работах содержания, послать скованно в Успенский Далматов монастырь, в коем содержать его, Мелеса, под крепчайшим присмотром и караулом.
— Что так? — нехотя спросил губернатор.
— Чтобы он утечки и никаких предерзостей не чинил. Мелес в своем упрямстве ожесточен. Синод повелел с такими людьми быть строгу до чрезвычайности.
— Ну а здесь, в Тобольске?
— Здесь Мелес получил послабление.
— Да-а... В Сибири меньше думают о боге... Что ему угодно?
— Он просит одного — быть приняту.
— Он что, сумасшедший?
— Нет, он в совершенном уме и трезвой памяти.
Губернатор долго молчал, прислушиваясь к пению ветра в трубе, потом стряхнул оцепенение.
— Скажи ему, пусть войдет.
Перед губернатором стоял нескладный, точно собранный на скорую руку, исхудавший человек в грязно-зеленом рванье с рыжими подпалинами. Жилистая шея, скулы, туго обтянутые прозрачной кожей, сухие бескровные губы. Живыми были только глаза на этом сгоревшем лице.
— Мне нынче все реже докучают просьбами, — пересилив себя, заговорил губернатор, — и расположения не ищут, и милостей более не ждут... Ты, верно, мало наслышан, раз осмелился прийти?
— Слухами пробавляются люди умов самых низких. Я хотел увидеть. — Мелес смотрел на губернатора с любопытством, без всякой тревоги. — Государственный муж, по моему разумению, нуждается не в рабском послушании и трепете, а в любви подданных...
— Довольно.
— Да, — быстро сказал Мелес, — долгие речи нехороши. — Он сделал едва заметное движение руками, подался вперед и вдруг заговорил с воодушевлением: — С малых лет тянут меня ширь и высота. И вот вознамерился я изготовить лётки. Ежли я буду иметь успех в моем предприятии, то люди всякого звания могут этот способ к летанию употребить в свою пользу и удовольствие.
— Крылья?
Мелес коротко кивнул.
— На тех крыльях можно отсель, из Тобольска, улететь прямо в Малороссию, в местечко, называемое Золотоноша, и в другие к тому ближние места.
— Золотоноша?
— Дом, — сказал Мелес.
Спокойный, даже доверительный говор раздражал губернатора: к нему обращались словно к сообщнику. «Все то же, — думал он. — Затеи, прожекты... Приискатели руд объявились. Все то же... И нелюбовь к порядку и закону, и ропот, и недовольство. Чего они хотят? Все! Он, этот колодник, этот сумасшедший...»
— Монаха укрощает смирение.
— Монашеская служба мне чужда, — заговорил Мелес. — Я имею склонность к наукам и промыслам и покорнейше прошу...
— Мелес, — с едкой злобой сказал губернатор, — ты, я знаю, жил в довольстве, пил и ел царское, водился с людьми хороших фамилий. А теперь? Сибирь, острог... Навлек