ты так считаешь, мама, а я считаю, ты не умеешь быть счастливой». — «Никогда не ставила себе такой специальной задачи». — «А я буду баловать Машу. Зачем же тогда коммунизм, если детей по-спартански воспитывать, если все им запрещать». — «Аня, ты безответственна. Маша человек, у нее своя жизнь впереди». — «Мама, я вон сколько лет назад палец порезала, вот этот рубец, давно зажило, а если нажать, то до сих пор боль чувствуется, и всегда будет чувствоваться. Как у папы раненая нога — на всю жизнь. Если у ребенка горе, у него рубчик в душе образуется. А потом всю жизнь дотронешься — и болит. Я считаю, чем человеку в детстве легче было, тем легче у него характер». — «Скажи пожалуйста! Откуда у тебя такие теории?» — «Из собственного опыта». — «Очень богатый источник!»
Шубин не помнил, чтобы его родители когда-нибудь разговаривали о воспитании. Едва ли они и думали о нем, а что на воспитание ребенка нужно тратить время и силы, — даже представления такого не было. Все получалось само собой, обсуждать было нечего. Детей воспитывали нужда и голод. Отцовский ремень да подзатыльник, — изредка, в исключительных случаях, — при таких условиях были вполне достаточными педагогическими средствами. Так воспитывались его родители, и родители его родителей, и всегда так было, из века в век, приемы воспитания передавались по наследству чуть ли не инстинктивно, как у птиц или пчел, и на Маше все кончилось.
— Слышь, Иваныч, ты не обижайся, я так, по-соседски… Может, я что не так делал, а? Я вошел в кухню обед себе разогреть, Анька твоя там сидит. Ну сидит так сидит, я поздоровался, все вроде нормально, накачал примус, поставил борщ. А она чай в раковину выплеснула и ушла. Я к тому, что я, может, чего не так? Она у тебя вообще-то… извини, я по-соседски — нормальная?
— Чай? — спросил Шубин.
— Чай.
— А водку?
— Что водку?
— А водку стаканами глушить — это нормально?
— Выходит, все мы ненормальные? — обиделся Ковальчук.
Он знал, что Ковальчук прав.
Людмила Владимировна объясняла, что это болезнь. Болезнь имела медицинское название, страшное и безнадежное. Людмила Владимировна была психиатром, специалистом, но Шубин ей не верил. Он не мог считать Аню больной.
Чем она отличалась от других? В то время ему даже казалось иногда, что она правильнее всех реагирует на жизнь, человечнее и мудрее, только вот там, где у одних начинается ненависть к человеку, а у других — снисходительность к злу, она, воспитанная так, что не может принять ни одно ни другое, — она выбирает третий путь, спасаясь в свою головную боль, внушая ее себе, предпочитая страдать, но не ненавидеть. Эту боль она связывала со злой волей людей, которых старалась избегать, как-то объясняла все это, ее объяснения слушать было невозможно, именно их Людмила Владимировна и называла болезнью. Ну так мало ли, думал Шубин, у людей чудачеств? Водка, что ли, лучше, нелепые скандалы и ссоры, странная ненависть одних к другим? Во всем остальном Аня была лучше всех! И вот теперь началось с Федей.
Он прошел в комнату. Сел около кровати.
— Как голова?
— Перестань.
— Ты вот говоришь — Федя нас ненавидит. Да пойми, если б на меня с кулаками полезли, он бы дрался за меня, жизни бы не пожалел! А так… не то что боялся, но ему было неудобно… Людей сидело много, получилось бы, что он самый умный… Может, сказали обо мне и сразу заговорили о другом, ему уже и неудобно было… А потом он уже и не признавался, что слышал, как меня ругали, потому что стыдно было, что не заступился, и, конечно, ему не по себе, раз он из-за меня оказался плохим, вот он и сердится на меня…
Насколько понятнее было ее «ненавидит!». Все получалось сложно, нелогично, неправдоподобно и как-то еще хуже, чем в Анином представлении, потому что отношения людей начинали выглядеть как какое-то мелочное взаимодействие самолюбий и страхов. Шубин знал, что это так, то есть, что это мелкое и жалкое действительно есть в людях, но, когда говоришь об этом, от слов все становится более жалким и мелким, чем оно есть на самом деле, каким-то даже отталкивающим, потому люди и не любят говорить об этом.
— Зачем же он приходил к нам? — спросила Аня.
— Вот раз. Объяснял тебе, объяснял…
— Он меня ненавидит. Я чувствую. Он всегда ведет себя со мной неестественно.
— Он уважает тебя, но не знает, как себя вести с тобой.
— Потому что я ненормальная.
— Нет, потому что ты не такая, как Таня, как его сестры, как их подруги.
— Чем же я не такая?
— А что, ты такая?
— Абсолютно.
— Люди разные, а ты думаешь, что все такие, как твои папа с мамой.
— Ты не такой.
— Потому я и понимаю Федю, а ты — нет.
— Я понимаю, что он тебя предал.
— Та-ак, — сказал Шубин. — Значит, с Федей теперь будет, как с Ковальчуком?
— И Ковальчук хороший человек?
— Он нормальный человек! — потерял выдержку Шубин.
— Он бьет жену!
— Ну и что?! Мой отец тоже бил мою мать!
— Он был неграмотный!
— При чем здесь это?!
— А я знаю, — заторопилась она, видя, что сейчас он начнет кричать. — Пусть ты выставляешь меня ненормальной, пусть я ненормальная, но я знаю, что он меня ненавидит, я это чувствую, понимаешь, чувствую!
Он уже кричал, не беспокоясь, что его слышат за дверью:
— Значит, и с Федей теперь будет, как с Ковальчуком?! Почему ты хочешь поссорить меня со всеми?!
— Псих, — сказала она.
Ему было стыдно. Он решил не разговаривать с ней. Раскрыл учебник, сидел над ним, зажав уши, и не мог прочесть ни строчки.
— Боря, — сказала она. — Нам надо договорить. Мы ведь так и не договорили. Всегда надо договаривать до конца, чтобы не было неясностей.
— Мне надо заниматься, — ответил он. — Я устал.
— Что же вы не проветрили комнату, пока ребенка не было? — сказала Людмила Владимировна. — Ах, лентяи, лентяи.
Щеки у Маши были красные и упругие, выпирали из шарфа.
— Твои щеки с затылка видны, — сказала Аня, — Лягушка-путешественница. Она