и по одному хватит, хотя, честно говоря, я бы и два съел, а то и три умолотил… Скорей бы только прошла длинная сибирская зима. Признаться, здешнюю городскую зиму разве сравнишь с предыдущей, когда полк стоял в тайге и я носился на лыжах, прыгал с крыши в сугроб, ездил на санях в Бердск. Тут ни лыж, ни саней и сугробов таких пышных и чистых не попадается… Володя пыхтит за мной на коротеньких лыжах, по моей лыжне, вовсю размахивает руками, прихохатывает, уже раз, другой придавливал носками своих лыж пятки моих, перегнать, что ли, собирался, громко зовёт меня по имени…
— Миша!.. Юра!.. — кричит мама во тьме.
Вскочила с кровати с Володей на руках… Пронзительный свет лампочки разрывает мне веки. Тень от абажурчика ходит ходуном по потолку.
— Что с тобой, Вовочка, родненький? — голосит мама. — Ой, Миша, Юра, Господи, он же не дышит!.. Смотрите, он совсем не дышит. Вовочка, не пугай нас, ну, открой глазки.
Она пытается ложкой зачерпнуть воду из банки.
— На, попей водички…
Но непослушная ложка выскальзывает из её пальцев и с каким-то задумчивым звуком стучит о стеклянное дно. И всю жизнь, и теперь, вспоминая ту минуту, я почему-то вижу именно ложку, как она безвольно прикасается ко дну большой, почти доверху заполненной водой банки.
Отец зачем-то стремительно одевается.
Мама смотрит на него, будто не узнает:
— Ты… куда? Всё, Миша, всё, проспали мы своего сыночка… Может, ты плакал, Вовочка? Может, ты хотел что-то сказать нам, сыночек?.. Может, пожаловаться хотел? Дай же я обниму тебя, родненький мой, дай согрею тебя… Какие врачи, Миша, всё… Посмотрите на губки его синенькие… Кровь ему заразили, не сберегли мы, Юра, братика твоего так ни разу он тебе и не улыбнулся.
Вижу я белый задравшийся носик, вижу чуть приподнятую верхнюю губку. Может, улыбка это? Или гримаска разочарования?.. Что значит смерть? Что значит: он ушел?.. А может, проснусь завтра, а он вернулся, снова посапывает, снова пахнет тёпленькой сывороткой от его личика и тельца?.. Может, то, что сейчас, это всё во сне?.. Ведь была же врач — вчера или позавчера — и обещала, улыбаясь, что он обязательно поправится. Нужно закрыть глаза, и это всё пройдёт… И я закрываю их и потом разлепляю, но всё остаётся на месте: неподвижно сгорбленная над мальчиком мама, отец, сидящий рядом с ней, тоже неподвижный, ложка тускло отсвечивает на дне банки, неподвижная тень от абажурчика, тоска, ослепительным комком собравшаяся внутри лампочки.
* * *
В день похорон в школу я не иду. Отец сказал, что мы вдвоём с ним повезём Володю на кладбище, а маме нельзя застужаться. Мама ходит неприкаянно из угла в угол: то затрясётся, окунув распухшее лицо в распашонку, то стоит подолгу над тельцем, уложенным в крохотный гробик, шепчет что-то, поправляет чепчик на его головке. Соседка берёт её за плечи, отводит, напоминает, что опять надо сцеживать молоко, развязывает узел туго стянутого пухового платка на маминой спине. Молоко всё прибывает, а зачем оно теперь-то? Вон как взбухли у неё груди! Потому-то надо их перевязывать потуже, надевать сверху побольше тёплого, чтобы не застудились и чтобы не началась грудница. А не то снова в больницу увезут, опять под нож.
Отец, когда она была ещё в родильном доме, объяснял мне, почему-то улыбаясь, как это дети рождаются на свет: женщине, когда она очень захочет иметь ребенка, нужно побольше и повкуснее есть, и тогда малюсенький ребёночек заводится у неё в животике, растёт, растёт, целых девять месяцев, и тогда уж — в больницу, на операционном столе разрезают матери живот, извлекают оттуда ребёнка, а живот ей снова зашивают. «Ну, там есть ещё некоторые подробности, — добавил он как-то сконфуженно, — но об этом ты позже узнаешь, когда станешь повзрослей». В его объяснении поразила меня одновременно и простота всего события, и обречённость будущей матери на неминуемое страдание, и, наконец, эта сконфуженная улыбка, сочетание в его словах откровенности и снисходительности.
То, что рождение, а теперь, как я узнал, и смерть неминуемо связаны с болью, с больницей, с врачами, было для меня достаточным, чтобы невзлюбить само это место, где люди болеют в окружении врачей, с улыбкой обещающих, что всё будет хорошо. Тем более что в эти дни я слышал дома обрывки разговоров о той женщине, взрезавшей Володе нарывчик, о том, что она очень испугалась, узнав о его смерти, и умоляла отца никому не жаловаться на неё… Не раз и не два звучало в воздухе негромкое, но страшное сочетание слов «заражение крови», и мама даже прямо говорила: «Они его там заразили…» И грозным холодом повеяло от её произнесённого горячим шёпотом проклятья: «Щоб им там очи повылазылы…»
Нет, нельзя ей туда снова, в больницу.
— Может, ещё туже перевязать, Тамарочка? — участливо спрашивает соседка.
— Да, Клава, ещё туже, — безучастным голосом бормочет мама.
Но вот, вижу, и сани подъехали к подъезду с солдатом-возницей. Отец спрыгивает, глухо топочет валенками по лестнице, в дверях срывает с головы ушанку.
— Всё, Тамара, родная моя, — прижимается он лбом к её лбу, подводит, придерживая за плечи, к гробику, — попрощайся с сыном… Смирись, ничего не поправить, побереги себя для нас. Ну, слышишь?..
Мама кусает растрескавшиеся губы. Видит ли она сквозь слёзы увядшее личико Володи?
Кто-то ещё вошёл потупясь; шепчут про гвозди, молоток. Закрывают крышкой, стучат негромко, будто стесняясь.
— Ничего с собою нэ взяв, ридна моя дытынонька, — качает головой мама, обречённо и безвольно взмахивает рукой. Её сажают на стул.
Но когда подняли на руки лёгкий сундучок, её грузное, непривычно большое тело накреняется вперёд, она рвётся из чужих женских рук.
— П-пустите… пусти-ите же… ну, пустите же вы меня.
— Ой, горе… горе, — бормочут женщины, шмыгают носами, оттесняют маму от двери, в которую вваливается с площадки холодный воздух.
Отец в криво нахлобученной шапке ломким голосом просит их:
— Капли… там, на кухне… дайте ей!
У подъезда, где, кажется, весь город смотрит на нас, отцу советуют лечь в санях посередине и под левую руку суют ему гробик, а справа примащиваюсь я. Накрывают нас всех большим тулупом, в каких часовые ходят. Солдат у нас в головах трогает вожжи. Оледенелая дорога скрежещет под полозьями. Мы едем куда-то в противоположную сторону от школы. «И хорошо, — думаю я. — А то стыдно будет перед ребятами, если увидят. Только поздравили с рождением брата, а через две недели его уже нет».
Морозная серая мгла окружает нас, забирается под тулуп. Миновали последние бараки, пошли какие-то