Никто из Митиных однокашников не обмолвился в стенах школы, не посмел бы обмолвиться о своей мечте хотя бы одним глазом взглянуть на заветное Зазеркалье, на Штаты, — нет, казалось, что они всего-навсего хотели быть американцами у себя дома. Их выходки выглядели невинным озорством: подумаешь, кто-то запел на перемене частушку «Не ходите, дети, в школу, пейте, дети, кока-колу» (но неведомая кока-кола в глазах наставников была символом глубочайшего разложения, зверем пострашнее кошки), им было невдомёк, что людей сажали и за меньшие шалости, — это были годы борьбы с космополитизмом, в ходе которой у зрячих летели головы, а слепые и глухие охотно соглашались и с глупыми переименованиями вроде превращения «французских» булок в «городские», и с тем, что Можайский на своём паровом самолёте чудесным образом обогнал братьев Райт, и с объявлением ложными наук, расцветших на Западе, но не понятых советским вождём. В противовес всему этому будто бы сама собою родилась ехидная формула «Россия — родина слонов», и вот за неё-то и можно было поплатиться.
Трудно сказать, чем притягивала школьников именно Америка, о которой они знали немногим больше чеховских мальчиков: американская литература была недоступна, кроме Драйзера да, пожалуй, свежеизданных Эптона Синклера и Синклера Льюиса, которых одни считали однофамильцами, а другие путали, не понимая, куда отнести навязчивый «синклер». Европейские книги издавались скудно. Но существовало ещё и кино — ленты, взятые в качестве трофеев в Германии; ах, с каким упоением мальчики смотрели и пересматривали гангстерский боевик «Судьба солдата в Америке»! Любая сработанная в Штатах — «штатская», как они говорили, — безделка ценилась у них на вес золота, будь то хоть канцелярская скрепка; впрочем, крупнее скрепки ничего и не могло попасть в детские руки. Американская же свобода… — о ней не говорили, как вообще не говорили о политике, как не говорили о своей несвободе, ещё не понимая её. Просто в той волшебной стране они инстинктивно подозревали нечто противоположное убожеству, в котором топили их комсомол, школа и верноподданная толпа.
Ловя в воздухе каждую каплю заокеанских субстанций, школьники бегали то в театр Вахтангова на «Миссурийский вальс», в котором действовали гангстеры, то слушать джаз — это была единственная возможность — в кукольном спектакле у Образцова. Запрещение джаза только подстёгивало их; они боготворили эту музыку, её исполнителей и страну, в которой та родилась.
И всё же они мечтали о том, во что, пожалуй, не верили. Америка была в их глазах скорее не запретным, а несуществующим миром.
По прошествии лет пристрастия остались пристрастиями, а разговоры не только не привели к действиям, но и сами иссякли — просто потому, что старая компания распалась, а в новых и люди собрались — новые. Бывшие одноклассники и соседи разбрелись учиться по разным институтам, а потом и подавно разъехались из своих коммуналок кто куда, из центра — на бывшие окраины и даже в ближние пригороды, становящиеся спальными районами; теперь они встречались все вместе только раз в году на традиционных школьных сборах — и уж сюда-то приходили аккуратно, на удивление другим, старшим и младшим, почти всем классом, кроме трёх или четырёх человек, например — Лёши Зубовича, уже через несколько лет после выпуска ставшего едва ли не лучшим из лучших саксофонистов. Развернуться в Союзе ему не дали: приходилось играть по случайным клубам, почти тайком, но ни выступать в больших залах, ни тем более записывать пластинки нельзя было и мечтать. Вот он-то один и уехал за границу, причём именно в заветные Штаты — исчез вдруг, не сказавшись, но прошло немного времени — и вести о нём донеслись из Лос-Анджелеса. Что ж, на очередной сходке друзья выпили за его удачу, сказав: «Эка повезло чуваку!» — но привычно не огорчившись невозможностью последовать чужому примеру; кстати, и способ Лёшиного передвижения на Запад был исключительным. Откуда-то стало известно, что он женился на американке; между тем все одноклассники были давно и прочно женаты на москвичках — кроме Свешникова, успевшего развестись. Приятели делали ударение именно на «успевшего», подчёркивая своё отставание с шутливым одобрением (вот изловчился же, а мы всё мешкаем), отчего история приобретала легкомысленную окраску, между тем как у него и амуры не успели вмешаться в сюжет, и не получилось даже обоюдно вежливого неторопливого прощания, пусть бы и со слезою, а только — скупая сцена, о каких в простоте говорят «жена ушла».
«Как пришла, так и ушла», — потом убеждал он себя в течение многих лет, не сумев скоро разлюбить эту девочку, героиню своего курортного романа, в подробности которого не посвятил никого.
Отдыхая как-то в Паланге, в свои довольно ещё молодые годы, Свешников с другом ранним утром набрели на маявшихся на крылечке квартирного бюро двух премиленьких девушек. Трудности тех были обыкновенны — чужой город, напрасные поиски ночлега, предложения мифических комнат, будто бы освобождающихся через сутки, неизбежность ночёвки в парке, а тогда уж, скорее всего, и на погранзаставе, — и молодым людям, хотя и постеснявшимся поинтересоваться перипетиями уже прошедшей ночи, после некоторых стараний удалось будто бы невероятное: уговорить подружек на сей раз переночевать у них. Бросили жребий, и Дмитрию досталось принимать у себя меньшую — как раз ту, которую он и сам пригласил бы, доведись выбрать.
Когда на следующее утро обе пары сошлись в столовой, Свешников нашёл друга мрачным после ночи, проведённой в уговорах и борьбе, и постарался унять ликование в голосе, объявляя, что вторая девушка может больше не искать себе койку.
Нечаянный медовый месяц Дмитрия и Юлии пролетел слишком быстро, словно в нём потерялись кое-какие дни, и так не хотелось потом разъезжаться, что Свешников и тут предложил свой кров, а заодно — с рукою и сердцем. Девушка не возразила и теперь и, едва оставив тесную курортную комнатушку, оказалась под этим самым кровом. С формальностями можно было не спешить, и Юлия хотела, тщательно подготовившись, соблюсти их все, от флёрдоранжа до пира, исключая, понятно, венчание в церкви, чреватое погибелью карьеры, — однако посторонние силы внесли свои поправки, сперва устроив Свешникову долгую командировку, а затем уложив на больничную койку его завтрашнюю тёщу. Юлия уехала в свой город к больной маме, да так потом и металась туда и обратно, и сама же решила отложить свадьбу, на которой желала бы непременно видеть обоих своих родителей. Болезнь же, при самых добрых прогнозах, затягивалась, и наши влюблённые легко решили отложить торжества на год, до следующей осени.
Дмитрий Алексеевич, не посвятив знакомых, даже самых близких, в подробности, везде представлял Юлию своей женою; будем и мы называть их супругами, тем более что и они сами считали так совершенно искренне. Как водится, они пока не наблюдали часов — но не только из-за особенной своей влюблённости, а оттого ещё, что этому мешали всё те же посторонние силы, нагружая безалаберными хлопотами. Время теперь текло не быстрее и не медленнее обычного — ему попросту был потерян счёт. Немногие месяцы их совместной жизни позже, при возвратном взгляде, виделись Свешникову сжатыми в плотный, сырой комок; немногими ж они стали из-за разницы молодых людей в возрасте, совсем небольшой, как в другой половине жизни, уже старея, с каждым годом всё уверенней утверждал Дмитрий Алексеевич, однако тогда оказавшейся чрезмерной и сыгравшей дурную роль; такую и в самом деле можно попросту не заметить, если одному из пары шестьдесят, а другой — ровно полвека, но такая же разница вопиет о расхождениях во всём, когда им двадцать восемь и восемнадцать.