«Когда ты войдешь в заколдованный лес, Над миром закатное знамя взовьется, И горькое время жестоких чудес Уйдет навсегда и уже не вернется». Андрей Андреевич вздохнул и, отодвинув лист, занялся сложным процессом набивания трубки: выбил пепел в пепельницу, поковырялся внутри специальным металлическим стерженьком, достал из ящика пакет табака, наполнил чашечку и старательно умял большим пальцем. Он до сих пор, если выдавалась свободная минутка, грешил сочинительством — как пристрастился к этому делу в ранней юности, так по сей день и не отвык. Рифмовал он легко, не напрягаясь; творчество было для него не мукой, а наслаждением, лучшим из существующих видов отдыха (потому, наверное, что в жизни своей Андрей Андреевич не получил за него ни копейки). Но всегда, как в юности, так и теперь, в весьма зрелом возрасте, у него получалось одно и то же, а именно чепуха на постном масле. Всякий раз, накропав стихотворение и прочтя то, что вышло из-под пера, он преисполнялся уверенности, что создал нечто значительное, качественное — ну, никак не хуже того, что печатается в современных поэтических сборниках, не говоря уже о кое-как зарифмованной белиберде, коей потчуют публику поэты-песенники. И каждый раз, по прошествии какого-то времени заглянув в свои так называемые поэтические тетради, обнаруживал, что перечитывание собственных стихов не приносит ничего, кроме неловкости и досады.
Вот и теперь только что занесенная на бумагу строфа ему нравилась, и при этом он знал, что стихи плохие. Что именно с ними не так, он не понимал, но точно знал, что это никуда не годится.
На столе ожил, мигая оранжевой лампочкой и издавая приглушенное электронное курлыканье, архаичный аппарат селекторной связи. Генерал Кирюшин все так же неторопливо выдвинул верхний ящик стола, спрятал в него лист бумаги с четырьмя нацарапанными куриным почерком строчками и задвинул ящик; затем выдвинул средний, убрал в него коробку с табаком, задвинул; взял со стола специально сконструированную для разжигания трубок зажигалку, щелкнул ею, закурил, окутавшись облаком медвяного дыма, и только после этого, придавив желтоватую, как слоновая кость, клавишу громкой связи, негромко произнес:
— Слушаю.
— К вам полковник Семенов, товарищ генерал-лейтенант, — прошелестел из динамика голос референта.
— Пусть зайдет, — разрешил Кирюшин и выключил селектор.
В дверь постучали — деликатно, но твердо, будто намекая, что беспокоят высокое начальство не из прихоти, а по важному делу, — и в кабинет, не дожидаясь повторного приглашения, вошел полковник Семенов. Внешность у полковника была самая невзрачная и в то же время такая, что к ней невозможно было придраться — не высокий и не низкий, не толстый и не худой, не слишком густоволосый, но и не лысый, не красавец и не урод. Полковник Семенов одевался хорошо, но в то же время без лоска, наводящего на мысль о нескромности или желании как-то выделиться. Разговаривал он негромко, предпочитая, если была такая возможность, вообще ничего не говорить. Никто никогда не слышал, чтобы он повысил голос или сказал кому-нибудь грубое слово, не говоря уже об употреблении ненормативной лексики, которая, казалось, находилась за пределами его понимания. При этом подчиненные боялись его до судорог, а начальство, с одной стороны, ценило как отличного специалиста, а с другой — слегка опасалось, поскольку никогда нельзя было догадаться, что у него на уме — уж не подсиживает ли, не роет ли своему непосредственному начальнику хитроумно замаскированную волчью яму? Из-за этой излишней даже для офицера спецслужб непроницаемой закрытости Семенов до сих пор ходил в полковниках, хотя по талантам и заслугам ему уже давно полагалось бы носить на плечах генеральские звезды. А если уж совсем не кривить душой, так не Семенову бы ходить на доклад к Андрею Андреевичу, а наоборот. Ну и поделом ему. Будет знать, как начальство смущать! Ишь, стоит — морда, как из литого чугуна, не человек, а какой-то каменный истукан в пиджаке, а в черепушке наверняка опять что-то варится…
Кирюшин молча указал полковнику на стул, разглядывая его сквозь клубы дыма, как капитан линкора, наблюдающий сквозь дымовую завесу за приближающимся торпедным катером без флага и опознавательных знаков — не поймешь, свой или чужой. Ошибка в решении этого важного вопроса могла стоить генерал-лейтенанту Кирюшину карьеры, а то и жизни, не говоря уже о таком пустяке, как свобода.
— Докладывай, — приказал генерал, когда полковник уселся.
— Сообщение от группы Старого, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Семенов.
Сердце у генерала екнуло и тревожно забилось, но он не подал виду, что взволнован, а лишь уплотнил плавающую над столом дымовую завесу.
— Что-то не припомню, чем они нынче занимаются, — рассеянным тоном солгал он.