(с) Джим Мориарти, «Шерлок»
Сложно ненавидеть единственного родного человека, и нет, я не ненавижу сестру. Даже не злюсь на нее, если честно. Мне просто… горько. Воспоминания, уж не знаю, насколько реальные, пеплом оседают на языке, и я даже высовываю его в надежде, что дождь смоет эту горечь.
Бесполезно.
Наверное, надо было лишь захотеть, чтобы все вернулось, и тогда бы я вспомнила раньше, но случилось так, как случилось. Теперь я знаю, что Лиса убедила меня, будто долго жила за счет наследства какой-то дальней родственницы, оставленного лично мне. В каком-то смысле она и впрямь на мне наживалась и таким вот нехитрым способом помогала мне не чувствовать себя нахлебницей. Также она избавляла меня от лишних людей. От юношеских разочарований. От глупых тревог. Действительно оберегала. Как умела. Эгоистично и жестоко.
Хорошо еще совсем все подчистую не стерла, не завернула в вату и позволила набить хоть несколько шишек. Бунтовать. Проигрывать. Ошибаться. Иначе кем бы я была? Чистым листом? Бездушной куклой-провидицей? Машиной для предсказаний?
Я вспоминаю лица людей, приходивших в наш дом. Вспоминаю тех, кого приговорила к счастью, потерям, любви, смерти. Вспоминаю, как впервые увидела Велесова… Мне было семь, а он, прекрасный и незнакомый, садился в блестящую машину и сгорал в пламени.
Я брожу по ночному городу несколько часов, не чувствуя холода снаружи, но медленно замерзая изнутри, и пытаюсь отделить зерна от плевел, истинное от внушенного. И не удивляюсь, когда рядом останавливается огромный серый автомобиль, и задняя его дверца распахивается.
— Нагулялась? — доносится из салона. — Садись.
И я сажусь, потому что бежать от медведя бесполезно. Догонит, разорвет.
— Как погодка?
Я закрываю дверь, машина тут же трогается.
— Бодрит, — пожимаю плечами, глядя в окно, но Якушев сгребает своей лапищей мои волосы, дергает, поворачивает лицом к себе.
И глядя в его потемневшие глаза, я понимаю, что не вижу собственного будущего, потому что мое будущее зависит от настроения зверя.
— Что ж, надеюсь, ты достаточно взбодрилась. А то клевать носом в гостях неприлично.
Я смеживаю веки. Чувствую, как по щеке скатывается слеза, а Якушев смеется. Ему нравится. Все его огромное тело сотрясается от веселья, и странно, что и машину не трясет как на колдобинах.
Я знаю, что мы возвращаемся к дому Олега. И едем-то всего минут десять, значит не так далеко я ушла. Бродила небось кругами, как идиотка, ничего не замечая вокруг. На улицу Якушев вытаскивает меня за шкирку и тут же толкает в руки водителя, а сам первым шагает к подъезду. Веселость его давно унесло осенним ветром, теперь Медведь опасно серьезен и настроен на битву.
А может, битва уже состоялась… В лифте я замечаю кровь на белоснежном вороте его рубахи.
Дверь в квартиру приоткрыта, и когда меня заталкивают внутрь, глаза зажмуриваются сами собой. Не хочу видеть, не хочу. Слезы катятся градом.
— Смотри, — приказывает Якушев и впивается толстыми, отекшими пальцами мне в щеки. — Смотри.
Олег еще жив, но выглядит паршиво. Учитывая комплекцию мордоворота, стоящего за его спиной, неудивительно. Сорокина и к стулу-то, наверное, привязали, просто чтобы не падал без конца на пол, пока его бьют. И теперь он окровавленным куском мяса висит на веревках и хрипит.
Точно как в моих фильмах из девяностых. Глупо. Нереально. Страшно.
— Олежек говорит, ты ни при чем, — воркует Якушев, одной рукой обнимая меня за плечи со спины. — Но я все равно должен спросить. Убедиться.
Хватка его усиливается, сжимается. Я беспомощно цепляюсь за огромную руку, но это все равно что пытаться сдвинуть каменную глыбу.
— Я как тебя увидел, о многом задумался. Многое переосмыслил. Поспрашивал старых знакомых, и вот странность, сестру твою если кто и помнит, то очень смутно. Как же так? Девка судьбы вершила. Все мы по ее указке вкладывали деньги и разрывали сделки, предавали друзей и мирились с врагами, и вдруг — бац! — и будто не было ее. Вот я и сделал вывод…
Якушев приподнимает меня над полом и делает шаг вперед, ближе к Сорокину.
— Так что ответь, ты тоже жертва коварной Лисы или добровольно нас всех покинула? Олежек, например, признал свою вину. И согласен с наказанием. Правда, Олежек?
В ответ раздается надсадный хрип, а моей реплики, похоже, даже не ждут. Но я все равно пытаюсь сказать, открываю рот и только каркаю, потому что Якушев сдавливает мне горло.
— Ты не бойся, я тебя все равно прощу. Как не простить такую талантливую девочку? Только доверять больше не буду. Придется тебе доказать свою преданность. Я же думал, мы договорились. Ты мне жизнь спасла, предупредила об опасности. А потом вдруг решила умерять без спросу, а-я-яй.
Он резко разжимает пальцы и разворачивает меня к себе. В глазах его плещется любовь, смешанная с жаждой крови; улыбка его добра как острый клинок, обещающий скорую и безболезненную смерть. Если я прежде считала безумной себя, то просто не помнила истинного безумия в лице Якушева.
— Я помню, что тебе нужен хороший стимул, — продолжает он, нежно поглаживая меня по щеке и пробуя на вкус мои слезы. — Но сначала урок.
Рывок — и вместо лица безумца я снова вижу Олега. Секунда — и стоящий позади гигант запрокидывает ему голову и проводит рукой по обнаженной шее. Что в руке было лезвие, я понимаю, только когда из вскрытой вены брызжет кровь.
Я кричу, мысленно, потому что Якушев зажимает мне рот ладонью. Дергаюсь, пытаюсь его укусить, оцарапать, но через минуту затихаю и тряпичной куклой висну в его объятиях.
Убийца и водитель оттаскивают тело Сорокина в угол и теперь уже оба встают за опустевшим стулом.
— Займешь вакантное место? — смеется Якушев, а когда я не реагирую, легонько меня встряхивает. — Ладно, не бойся. Это не для тебя. Это… для твоих друзей. Для какой-нибудь круглозадой актрисульки из твоего театра. Или, зная тебя, для любого случайного прохожего. Тебе ведь всех жалко, правда? — Он прижимает меня к своей груди, обхватывает ладонью шею и жарко шепчет на ухо. — А если не жалко их, тогда мы посадим на стульчик Велесова.
Теперь мой вскрик никто не сдерживает — я сама его обрываю и испугано замираю.
— Я наблюдал за вами. Такая красивая пара. Даже приревновал, не удержался, щелкнул щенка по носу, чтоб не зарывался. Он сильно расстроился из-за той сделки?
— Совсем не расстроился, — выдавливаю я, всхлипнув.
— Ну ничего. Сам по себе он мне не интересен. Только как гарант твоей исполнительности и верности.
Якушев наконец меня отпускает, и я тут же отшатываюсь в сторону, прижимаюсь спиной к стене. Ноги дрожат, подгибаются. Губы от чужих прикосновений пропитались табаком, и я вытираю их, грубо, яростно.
— Ты умрешь, — бормочу, зажмурившись. — Умрешь. Скоро. Страшно.